Филологи советского времени, хотели они того или нет, были вынуждены во всяком крупном художнике отыскивать прежде всего революционера, борца с царизмом. Не избежал этой участи и Боратынский, хотя, вроде бы и «обиженный» монархом, никак на эту роль не подходил. Вот что, например, пишет о нём Елизавета Купреянова в статье «Баратынский» (1953):
«<…> По мере нарастания декабристского движения вольнолюбивые настроения получают в творчестве Баратынского всё более отчётливое выражение. Очевидно, что известное влияние оказало на него в этом отношении и сближение с издателями „Полярной звезды“ Рылеевым и Бестужевым.
На протяжении 1824–1825 годов Баратынский создаёт ряд стихотворений, проникнутых вольнолюбием. Такова прежде всего замечательная эпиграмма на Аракчеева:
Отчизны враг, слуга царя,
К бичу народов — самовластью —
Какой-то адскою любовию горя,
Он не знаком с другою страстью.
Скрываясь от очей, злодействует впотьмах,
Чтобы злодействовать свободней.
Не нужно имени: у всех оно в устах,
Как имя страшное владыки преисподней».
Однако ничего замечательного в эпиграмме нет: художественный уровень её невысок. Стихотворение замечательно разве что подчёркнутой инфернальностью, приписанной злодею, да чрезмерностью обличительного пафоса, не свойственным Боратынскому ни прежде, ни впоследствии. Легче всего было бы объяснить это тем, что впечатлительный поэт попал под воздействие разговоров в ближайшем окружении генерала Закревского, который давно уже величал Аракчеева змеем, считая его вреднейшим человеком в России. Но в том-то и дело, что Боратынский был не из тех, кто думает чужой головой и бездумно повторяет за кем-то обвинения. Чем же вызвана такая ярая вспышка гнева, что поэт уподобил чиновника, пусть и слишком ретивого, самому «владыке преисподней»? Тут многое может пояснить элегия «Буря», написанная в одно время с эпиграммой.
Е. Купреянова и другие исследователи называли эту элегию бунтарской — и также относили её к вольнолюбивой декабристской литературе. Однако так ли это?
Обычно негромкий, Боратынский в этом стихотворении необычайно экспрессивен:
Завыла буря; хлябь морская
Клокочет и ревёт, и чёрные валы
Идут, до неба восставая.
Бьют, гневно пеняся, в прибрежные скалы. <…>
Выразительная картина, написанная ярко и сильно, — а в словах «до неба восставая» — некий намёк на то, что чёрные валы восстают на Всевышнего. Хотя «небо» — со строчной буквы, но следом идут строки, в которых поэт пытается разгадать духовную суть этого чудовищного разгула стихии:
Чья неприязненная сила,
Чья своевольная рука
Сгустила тучи в облака
И на краю небес ненастье зародила?
Кто, возмутив природы чин,
Горами влажными на землю гонит море?
Не тот ли злобный дух, геенны властелин,
Что по вселенной ро́злил горе,
Что человека подчинил
Желаньям, немощи, страстям и разрушенью
И на творенье ополчил
Все силы, данные творенью? <…>
Совершенно очевидно: речь о сатане, хотя поэт и не называет напрямую этого «злобного духа, геенны властелина».
В недавней эпиграмме был только намёк на владыку преисподней: не названный по имени Аракчеев представлялся вроде бы как исполнителем сатанинской воли, — стихотворение «Буря» ещё ближе подводит к той чёрной силе, что ополчилась на творенье, а стало быть — на Творца. Она разрушает естественную счастливую жизнь человека.
Когда придёт желанное мгновенье?
Когда волнам твоим я вверюсь, океан? <…>
И вот впервые звучит голос поэта или, как предпочитают называть, в своей осторожной объективности, литературоведы — лирического героя. (Но мы-то, зная личные обстоятельства Боратынского, уверены — это его голос.)
Ввериться океану — это значит для Боратынского: обрести, наконец, свободу и достойную жизнь.
Но знай: красой далёких стран
Не очаровано моё воображенье. <…>
Поэт не мыслит жизни вне родины; он убеждён: и «под небом лучшим» нет для него «лучшей доли».
Меж тем от прихоти судьбины,
Меж тем от медленной отравы бытия,
В покое раболепном я
Ждать не хочу своей кончины <…>.
Вот где начинается бунт!..
Однако это отнюдь не протест гражданина и патриота, — это протест отдельного человека, протест личности, восстание против силы, уродующей и разрушающей его жизнь. (Не потому ли и на Аракчеева Боратынский обрушил свой гнев, что увидел в нём разрушителя, исполнителя сатанинской воли.)
Поэт не персонализирует в «Буре» проводника этой чёрной силы по отношению лично к нему, но очень похоже, что это государь. То есть наказание, когда-то определённое ему, по его мнению, затянулось и стало несправедливым. В этом наказании уже нет Бога — а есть только сатана.
Окончание элегии — свидетельство того, что поэт не только не сломлен злой судьбиной, но, напротив, укрепился духом в самом себе и выстоит в борьбе за своё человеческое достоинство:
Как жаждал радостей младых
Я на заре младого века,
Так ныне, океан, я жажду бурь твоих!
Волнуйся, восставай на каменные грани;
Он веселит меня, твой грозный, дикий рев,
Как зов к давно желанной брани,
Как мощного врага мне чем-то лестный гнев.
(1824)
Пожалуй, вот когда уместно говорить о том духовном поединке между поэтом и царём, о чём писал исследователь Евгений Лебедев в книге «Тризна»…
Прощение придёт лишь в следующем, 1825 году.
Многое же надо вынести Боратынскому душою, чтобы с покорной искренностью признаться Жуковскому в том, что он даже отвык почитать себя таким же человеком, как другие люди. За годы ожидания милости поэт, хотя порою и роптал в нетерпении, всё же действительно по-настоящему смирился. «Тяжесть наказания изнурила Баратынского, — пишет современный исследователь Николай Калягин в своих „Чтениях о русской поэзии“. — Сам поэт в глубине души не мог не признавать его заслуженным и справедливым. „Страдаю за дело“, „получаю то, что заслужил“… Тонкий, впечатлительный Баратынский пробыл под грузом подобных безотрадных мыслей слишком долго».
Н. Калягин, в отличие от Е. Лебедева, сходится во мнении с Жуковским: император в судьбе Боратынского послужил орудием Промысла. Императорская строгость стала для поэта спасительной. В Англии 1816 года, напоминает Калягин, за такое преступление, что совершил шестнадцатилетний Боратынский, полагалась смертная казнь. Да и в любой современной «демократии» перед юношей навсегда закрылась бы дорога в хорошее общество. «Это надо было умудриться так повести дело, чтобы и наказание оказалось полновесным, и реабилитация — полной. Голова кружится, когда представляешь себе русского царя, победителя Наполеона и владыку полумира, который прилежно занимается судьбой одного оступившегося подростка, читает доклады о нём, произносит: „Ещё не пора“ (то есть не пора простить, произведя в офицеры), „Нужно подождать“, „Вот теперь пора“. Подростка провели по лезвию бритвы — и реально спасли. В этом суть патриархальной власти, действующей иногда в обход сурового и прямолинейного закона, внутренне обращённой к тому „штучному товару“, которым является искони душа человеческая. Это дела любви».