Настала зима, реки замерзли, природа словно готовилась к смерти.
Но с наступлением весны и открытием навигации Кнуда охватило вдруг тоскливое желание уйти отсюда… Бежать куда глаза глядят — только не во Францию.
И вот он вскинул котомку на спину и пошел бродить по Германии, переходя из одного города в другой, не зная ни отдыха, ни покоя. Только в старинном прекрасном городке Нюрнберге тоска его как будто затихла немного, и он мог остановиться.
Нюрнберг — диковинный городок, словно вырезанный из какой-нибудь старинной иллюстрированной хроники. Улицы идут куда и как хотят сами, дома не любят держаться в ряд, повсюду выступы, какие-то башенки, завитушки, из-под сводов выглядывают статуи, а с высоты диковинных крыш сбегают на улицы водосточные желоба в виде драконов или собак с длинными туловищами.
Кнуд стоял с котомкой за плечами на нюрнбергской площади и смотрел на старый фонтан, на его библейские и исторические фигуры, орошаемый брызгами воды. К фонтану подошла зачерпнуть воды красивая девушка; она дала Кнуду напиться и подарила розу — в руках у нее был целый букет роз. Кнуд счел это добрым предзнаменованием и решил остаться в городе.
Из церкви доносились могучие звуки органа. Что-то знакомое, родное слышалось в них — как будто они неслись из кьегской церкви. И он зашел в величественный собор. Солнышко светило сквозь расписные стекла окон, играло на стройных, высоких колоннах, и душой Кнуда овладело тихое, благоговейное настроение.
Скоро он нашел себе хорошего хозяина, стал работать и учиться языку.
Рвы, окружавшие город в старину, давно были обращены жителями в маленькие огороды, но высокие каменные крепостные стены с башнями возвышались еще по-прежнему. Канатный мастер вил свои канаты в старой бревенчатой галерее, тянувшейся вдоль одной из стен. Изо всех щелей и дыр галереи росла бузина; она свешивала свои ветви к маленьким, низеньким домикам, ютившимся внизу, а в одном-то из них как раз и жил хозяин Кнуда. Ветви бузины лезли прямо в окошко его каморки, помещавшейся под самой крышей.
Кнуд прожил тут лето и зиму, но, когда пришла весна, здесь стало невыносимо: бузина зацвела, и аромат ее так напоминал Кнуду его родину и сад в Кьеге, что он не выдержал и перебрался от своего хозяина к другому, жившему ближе к центру города — тут уж бузины не было.
Новый хозяин жил возле старого каменного моста, перекинутого через бурную речку, словно ущемленную между двумя рядами домов. Прямо против дома стояла вечно шумящая водяная мельница. У всех домов были балконы, но такие старые и ветхие, что дома, казалось, только и ждали удобной минуты стряхнуть их с себя в воду. Тут, правда, не росло ни единого кустика бузины, на окнах не виднелось даже цветочных горшков с какой-нибудь зеленью, зато перед самыми окнами стояла большая старая ива. Она словно цеплялась за дом, чтобы не свалиться в реку, и свешивалась к воде своими гибкими ветвями — точь-в-точь как ива в саду в Кьеге.
Кнуд убежал от «матушки» и наткнулся на «батюшку»! Дерево это, особенно лунными вечерами, казалось Кнуду таким родным, таким знакомым, что он чувствовал себя «кровным датчанином при лунном свете»{1}.
Но дело-то было вовсе не в лунном свете, а в старой иве.
И тут Кнуду стало невтерпеж, а почему? Спросите иву, спросите цветущую бузину! Кнуд распростился с хозяином и с Нюрнбергом и пошел дальше.
Ни с кем не говорил он об Иоганне, глубоко в сердце схоронил он свое горе. История же о двух коврижках приобрела теперь для него особенно глубокое значение. Теперь он понял, почему у кавалера сидела в груди горькая миндалина; и у него самого вся душа была отравлена горечью. Иоганна же, всегда такая ласковая, приветливая, была чисто медовой коврижкой!.. И ему стало не по себе. Должно быть, ремень котомки слишком давил ему грудь, трудно было перевести дух. Он ослабил ремень, но без толку: окружающий его мир давно ведь сузился для него, как бы убавился на целую половину, и эту-то половину Кнуд носил в себе — вот оно что! Вот отчего ему было так тяжело.
Только при виде высоких гор он почувствовал, что на сердце у него стало как будто полегче. Границы света опять как будто расширились, а с ними и его кругозор. Мысли невольно обратились к окружающему, и на глазах выступили слезы. Альпы показались ему сложенными крыльями земли. Что, если бы она развернула, распустила эти огромные крылья, испещренные чудными рисунками: темными лесами, бурливыми водопадами, облаками и снежными массами! «В день Страшного суда так и будет! Земля развернет свои широкие крылья, полетит к Богу и лопнет как мыльный пузырь в лучах Его света! Ах, если бы это было сегодня!» — вздыхал Кнуд.
Тихо брел он по стране, казавшейся ему цветущим фруктовым садом. С деревянных балкончиков кивали ему головками девушки-кружевницы; вершины гор горели от лучей вечернего солнца, как жар. Он взглянул на зеленые озера, окруженные темными деревьями, и вспомнился ему берег Кьегского залива… Но в душе его уже не было прежней смертной тоски, она сменилась тихой грустью.
Там, где Рейн одной бесконечной волной стремится вперед, обрывается со скалы и, разбиваясь о камни, выбрасывает в воздух белоснежные облачные массы — как будто тут была колыбель облаков, — где радуга порхает над водой, словно вьющаяся по ветру лента, Кнуду вспомнилась водяная мельница в Кьеге, где вода тоже кипела и разбивалась в облачную пену под колесами.
Он охотно остался бы в тихом прирейнском городке, но здесь так много было ив и бузины! И он отправился дальше, за высокие величественные горы, проходил по туннелям и по горным тропинкам, лепившимся возле отвесных, как стены, гор, словно ласточкины гнезда. В глубине пропастей шумели водопады, облака ползли под его ногами, а он все шел да шел под теплыми лучами солнца, по чертополоху, альпийским розам и снегам, дальше и дальше, и вот наконец — прощай, север! Кнуд спустился в долину и очутился в тени каштанов, дорога лежала мимо виноградников и маисовых полей. Горы встали стеной между ним и всеми воспоминаниями; так оно и следовало.
Вот Кнуд и в большом великолепном городе Милане, нашел здесь немецкого мастера и стал у него работать. Хозяева его оказались славными, честными и трудолюбивыми людьми. Они от души полюбили тихого, кроткого и набожного юношу, который мало говорил, но много работал. И у него самого на душе стало как будто полегче. Казалось, Бог наконец сжалился над ним и снял с его души тяжелое бремя.
Первым удовольствием стало для Кнуда взбираться на самый верх величественного мраморного собора, словно изваянного со всеми своими остроконечными башнями, шпицами, высокими сводами и лепными украшениями из снегов его родины. Из каждого уголка, выступа, из-под каждой арки улыбались ему белые мраморные статуи. Он взбирался на самую вершину: над головой его расстилалось голубое небо, под ногами — город, а кругом вширь и вдаль раскинулась Ломбардская долина, ограниченная к северу высокими горами, вечно покрытыми снегом. Он вспоминал при этом кьегскую церковь, ее красные, увитые плющом стены, но воспоминание это не будило в нем тоски по родине. Нет, пусть его схоронят тут, за горами!
Целый год прожил он в Милане; прошло уже три года с тех пор, как он покинул родину. И вот раз хозяин повел его на представление — не в цирк, смотреть наездников, а в оперу. Что это был за театр, какая зала! Стоило посмотреть! Во всех семи ярусах — шелковые занавеси, и от самого пола до потолка — просто голова кружится, как поглядишь! — сидят разряженные дамы с букетами в руках, словно на бал собрались. Мужчины тоже в полном параде; многие в серебре и золоте. Светло было в зале, как на ярком солнышке, и вдруг загремела чудесная музыка. Да, тут было куда лучше, чем в копенгагенском театре, но там зато была Иоганна, а тут…
Что это, колдовство? Занавес поднялся, и на сцене тоже стояла Иоганна, вся в шелку и золоте, с золотой короной на голове. Она запела, как могут петь разве только ангелы небесные, и выступила вперед… Она улыбалась так, как могла улыбаться одна Иоганна, она смотрела прямо на Кнуда!..