— Что за дьявольщина! — сказал Охрименко, отрывая бинокль от глаз. — Ну-ко, младший лейтенант, глянь. Боюсь, не привиделось ли мне…
Мухин взял бинокль.
— По-моему, это военврач Полякова. А кто второй — не разберу.
— Значит, не привиделось, — сказал Охрименко. — Может, ты, Коля-ягодка, объяснишь, какого дьявола она прется сюда да еще среди бела дня?
Савич стоял бледный, опустив голову, губы его были плотно сжаты.
— Ах, сукины дети, сукины дети! — продолжая наблюдать, возмущался Охрименко. — Жить им надоело, что ли? Да нет, не надоело. Скорей — наоборот…
В какой-то момент бежавшие залегли надолго — пулеметчик прижал их к земле. На Мухина вдруг накатила волна бесшабашной храбрости.
— Разрешите, товарищ старший лейтенант?
— Чего разрешить? — Охрименко смерил его колючим взглядом.
— Разрешите помочь! — Мухин мотнул головой в сторону поля.
— Да? Как же ты им поможешь?
— Очень просто. Сначала сниму пулеметчика, потом…
— Потом? — заорал Охрименко, выкатывая бедки. — «Потом» — не будет! Потому, что он снимет тебя, дурака, раньше! Он классный пулеметчик! А у меня и так боеспособных осталось сорок! Понял? А мне через полчаса бой принимать! Это ты понимаешь?
Мухин попятился, он еще никогда не видел своего ротного в таком гневе.
Неожиданно Савич сорвался с места и прыгнул вниз со стены.
— Назад! — закричал Охрименко. — Лейтенант Савич, приказываю, назад!
Но Савича в часовне уже не было.
Он одним прыжком перемахнул через сложенные у входа мраморные обломки и побежал, петляя, навстречу Поляковой и ее спутнику. Призывая всех чертей на его голову, Охрименко приказал открыть огонь по пулеметчику.
— Срежет ведь сукина сына, сто чертей его бабушке…
Почти одновременно с Савичем из часовни исчез Карабан. Мухин видел, как он бежал вдоль ограды, а потом словно сквозь землю провалился. «Мне бы так научиться!»— с завистью подумал взводный.
Винтовочный огонь оказался неэффективным. Подтащили миномет, и Охрименко сам устанавливал прицел и командовал «огонь». Мины плотно ложились вокруг баньки, одна даже угодила в крышу, но пулеметчик продолжал стрелять. Скорей всего, он сидел в какой-то яме или окопчике с противоположной стороны.
Сначала Савича от Поляковой отделяли метров двести. Когда расстояние сократилось до ста, лейтенант пополз. Иногда он совсем скрывался в складках местности. В такие моменты Охрименко опускал бинокль и прикрывал ладонью глаза…
Неожиданно пулемет замолчал. Еще не веря в чудо, старший лейтенант подался вперед, а рота уже орала «ура» и бросала в воздух свои, потерявшие за зиму форму, шапки.
От баньки, лишь слегка пригнувшись, к Поляковой бежал младший лейтенант Карабан. Но еще раньше возле нее как из-под земли вырос Савич.
Рота бесновалась от восторга, Бушуев хохотал, как сумасшедший, и даже пленные немцы, наблюдавшие за всем через пролом, одобрительно качали головами.
— Вот, Петя, какими бывают настоящие мужчины, — посмеиваясь, сказал Трёпов.
— Настоящие хулиганы! — поправил Охрименко. — Пускай только вернутся живыми, уж я им дам прикурить!
— Позволю заметить, — сказал Трёпов, — они вам не подчинены. Начальство у обоих совсем другое.
— Другое не другое — какая разница? Нас отрезали, — сказал без выражения Охрименко, — Речицы, Сосновку, Избитово, Березовец взяли и — замкнули. Вон Хмели горят, видишь? Стало быть, километров восемь теперь до штаба полка. Да и жив ли штаб — тоже неизвестно. Связи нет.
Трёпов протяжно свистнул, но Охрименко уже забыл о нем.
— Ах, сукины дети! — говорил он, разглядывая в бинокль бегущих. — Видно, правду говорят: дуракам везет. Ни один, кажется, не ранен. А Раиса-то Петровна какова! Вот удивила! Будешь теперь с нами одной ложкой лихо хлебать. Хотя куда тебе, бедолаге, деваться?
Гнев его прошел.
Дождавшись, когда четверо, задыхаясь от бега, миновали пролом в ограде, Мухин пошел к своим. От всего виденного голова его шла кругом.
Негромко переговариваясь, расходились по своим местам бойцы, в неглубоких нишах спали — и к стрельбе, и к «ура» давно привыкли, обтерпелись: не удивишь ничем. Своих раненых разместили в укрытиях, немцы, белея свежими повязками, лежали группами поодаль — в отличие от русских, они и в плену соблюдали субординацию: унтер-офицеры сидели отдельно от солдат.
Смутное ощущение от того, что тогда, в окопе, он сделал что-то не так, не по-мужски, не выходило у Мухина из головы. Теперь это переросло в уверенность: он должен встретиться с Зоей и объясниться. Он направился к перевязочному пункту. Сейчас он подойдет к ней и скажет: «Зоя…»
Пулеметная трасса праздничным фейерверком прошла над головой, с часовни ответили, после чего наступило затишье.
Нет, он возьмет ее под руку, отведет подальше, где их никто не увидит, и скажет: «Милая Зоя, то, что произошло со мной, случилось не по моей вице. Десятки поколений Мухиных воспитывались в духе безмерного уважения к женщине. Все они, гусары, гвардейцы, прапорщики, полковники, есаулы, полковые лекари, гимназисты, наконец, комиссары рабоче-крестьянской Красной Армии, легко сбросившие с плеч рухлядь сословных предрассудков, остались неколебимы в одном — уважении к женщине. Ты не думай, что я тебя не люблю. Я, может быть, не такой храбрый, как лейтенант Савич, и не такой красивый, как Раев, но я всегда буду любить тебя сильно и нежно и сделаю все, чтобы ты со мной была счастлива».
Замирая от ожидания трудного объяснения, Мухин подошел к перевязочному пункту. Возле стены на снарядном ящике, белея голыми ягодицами, лежал в неудобной позе пожилой немец. Перед ним стоял длинный Линько и, сцепив от усердия зубы, пытался вытянуть щипцами застрявший в тканях тела осколок гранаты. Два солдата наблюдали со стороны и посмеивались. После каждой очередной неудачной попытки Линько тяжело вздыхал и, вытирая обильный пот, говорил сердито:
— Чего иржете? Оперировать — это вам не мотней трясти, тут сперва надо науку превзойтить.
— Где санинструктор Романова? — спросил Мухин.
Солдаты замолчали, немец перестал стонать, Линько выпрямил спину. Его выцветшие глаза без ресниц, казалось, оценивали младшего лейтенанта на вес…
— Будить не велела.
— Что? А если срочная операция? Вот хотя бы как эта?
Линько переступил с ноги на ногу, пожал плечами.
— Вы, товарищ младший лейтенант, понять должны: девчонка третьи сутки глаз не смыкала, извелась вся, а туг — что ни начальник — ее требуют.
— Хорошо, — сказал Мухин, — я не буду будить. Скажи только, где она.
Линько с недоверием покачал головой.
— Воля ваша, а только и вам бы ее пожалеть не грех…
— Ладно, показывай!
Недовольно ворча, санитар подошел к нише, где хранились медикаменты, и отогнул край брезентового чехла. На составленных в ряд ящиках с патронами, подкорчив колени к подбородку и подложив кулак под голову, спала Зоя. Рот ее, как у ребенка, был приоткрыт, щеки от сна порозовели, расстегнутые пуговки гимнастерки открывали нежную, без единой морщинки, шею с первым весенним загаром.
— Давеча токо-токо прикорнула — к командиру вызвали, — бубнил за спиной Мухина Линько, — потом Дудахина черти принесли, теперь вот вы…
Мухин не слушал. Сердце его билось беспокойно и радостно, словно торопилось отсчитать положенное судьбой счастье как можно скорее, проглотить его, как глотает молодой солдат перед атакой недоваренную в спешке, твердую, как дробины, «шрапнель»[7], прекрасно зная, что делать этого нельзя и все-таки делая, потому что одному богу известно, вернешься ли еще когда-нибудь к этому занятию… Душа его, хотя и по капле, но неуклонно и с каждой минутой все быстрее наполнялась невиданной нежностью к этому беззащитному— теперь он был в этом совершенно уверен — существу.
— Укрой, Линько, или нет, лучше я сам укрою, а ты смотри, чтобы никто не подходил и не будил.
Он вернулся к взводу, сел в остро пахнущий мочой угол между часовней и оградой, притянул, как это делала она, колени к подбородку и замер, боясь расплескать и без того бьющее через край чувство. Даже не закрывая глаз, он все время видел перед собой Зою. Маленькую, нежную Зою, лежащую в неудобной позе на ящиках, и с удивлением и радостью открывал в ней все новые, не виданные ранее, черты. Короткие жидкие волосы ее неопределенного цвета уже не казались ему ни слишком короткими, ни слишком жидкими, и цвет их был вполне определенный— его любимый цвет спелой ржаной соломы. Даже веснушчатый вздернутый нос вызывал в нем трогательную нежность.