Литмир - Электронная Библиотека

— Кот! Где кот? — вдруг спохватилась, запричитала Лигия, хотя не кот был у нее на уме, и ткнулась подбородком в крепкую, потную спину. Казалось, о нагретую солнцем гору оперлась, сил лишившись.

— Сейчас будем на месте, сейчас! — Гора изо всех сил нажала на педаль. В его могучих жилах гудела кровь, и Лигия слышала, как стучит, словно перегруженный мотор, не вмещающее чувств сердце.

— Много воды утекло, уж и сосны те не шумят, а я все слышу, как раскатываются по его телу волны и захлестывают меня, и хочется уже не реветь — смеяться от счастья.

— А я, мама? Когда я появилась? — пристала Лионгина, когда мать снова принялась гладить чернобурку.

— Ты, ты! Только тебя не хватало! Долгий разговор… Началась война, пришли в Вильнюс немцы, твой отец укатил с Советской Армией на Восток. Обещал заскочить на военной машине, забрать нас. Ждали, собрав вещи, а он не появился ни в тот, ни на другой день, только через три с половиной года!

— Подожди, мама, не спеши. — Пришло время развеять туман неясностей, чтобы не застили они больше неба. — Если отец уехал в июне сорок первого, то, значит, не он мой отец. Не носила же ты меня четырнадцать месяцев! Родилась я в августе сорок второго. Значит… или я от святого духа зачата, или…

— Не путай сюда господа. И отцу не лгала, и тебе не стану, что от святого духа… Был один франт, тоже клиент нашей парикмахерской. Из тех веселых каунасских студентов. Он меня и сломил: или ляжешь со мной, или сообщу куда следует, что муж у тебя — большевистский комиссар. Выкручивалась, как могла, все на небо поглядывала — не свалится ли оттуда Тадас с парашютом, не ворвется ли, как тогда на станцию, сильнее судьбы? Мало того, Пруденция стала грызть, соль на раны сыпать: такая страшная война, не вернуться твоему муженьку живым, невесть где косточки его разбросаны, тут, если кому и улыбнешься, и комар носа не подточит. Хорошей сводницей была твоя бабка, франт ее продовольственной карточкой купил, без карточки, по правде говоря, в то время — голод. Не хотела я ни его ласк, ни карточек, но живьем в землю не полезешь. Едва округлилась, кудрявый в кусты — больше его и в глаза не видела. Как хочешь, дочка, можешь плюнуть мне в глаза и отчима своего больше не называть отцом…

— Мне он — отец, больше чем отец. Особенно после твоей исповеди. Зачем было скрывать от меня?

— Зачем, зачем! Что ты поняла бы — малявка?

— Я чувствовала, все чувствовала, хоть и ты скрывала, и отец… Такую тяжесть на меня взвалили, не знаю когда, не знаю кто, а сбросить не дают. Глянет отец, кажется, в землю вобьет, заговорит, даже ласково, а сам в сторону смотрит…

— Брось болтать. Малявкой была и — чувствовала?

— Малявкой, говоришь? Пускай малявкой. Пяти лет не стукнуло, а чувствовала: стоит между нами то, чего не должно быть… скользкая, мерзкая стена… стоит. И отец понимал, что я это чувствую. Так тяжко бывало…

— Не выдумывай! Скрытницей ты стала позже, в пору созревания. На девочек такое находит. Да наконец… если бы ты и возненавидела меня — я ответила бы: ведь он-то не попрекал!

…Эх, парень молодой, молодой…
в красной рубашоночке…
хорошенький такой, да такой!

— Вижу, не оставляете чернобурку в покое?

— И не стыдно шпионить за мной? — Квартирантка сердито швырнула шляпку, лису и стала поспешно облачаться в халат. — Должна сказать вам вот что, уважаемая…

— Учтите, эта лиса…

— Есть дела поважнее. Вы знаете, что ваша мать — симулянтка?

— Как вас понимать?

— Я больше не кормлю ее с ложечки.

— Голодом морите? Хорошенькая история. И давно?

— Сама ест.

— Не понимаю.

— Очень просто. Кладу на кровать и отхожу. У нее левая-то рука не отнялась.

— Болтовня!

Лионгина хотела рассмеяться, но не услышала своего голоса. Горели щеки, а корни волос кололи, словно в иголки превратились.

Квартирантка метнулась на кухню, тут же возвратилась.

— Видите, что у меня в руках? Нашла в щели за кроватью.

Квартирантка помахивала молотком, отцовским молотком, привезенным из заключения. С его помощью мать заставляла отца прыгать, с его помощью погнала к бочке, а может, и на смерть. Нет, умер он просветленным, ликуя от обилия клюквы, которая должна была порадовать мать, пробудить воспоминания о необыкновенной их любви.

— Чего вы так переживаете? Раньше стучала молотком, теперь прекрасно держит ложку. Разве лучше было, когда она голодала, надеясь на благодетелей?

— И она… согласилась?

— Пришлось согласиться, пришлось!

Квартирантка замкнула ротик. Лионгина отстранилась, словно опасаясь укуса. Знала и она, что мать владеет левой рукой, хотя притворяется, будто и пальцем шевельнуть не может. Это притворство — желание ничего не брать, чтобы по-прежнему кормили с ложечки! — было единственной ее хитростью. Чем беспомощнее казалась, тем больше могла вытребовать у отвернувшегося от нее мира. Левую руку мать заморозила в бешенстве, что отец отбился от дома. Позже она таким способом продолжала мстить всем здоровым, своей болезни, превратившей нестарую и жизнелюбивую женщину в гнилушку. Теперь у нее вырвано последнее оружие, ока растоптана и выставлена на осмеяние. Она и Лионгина, которая терпеливо сносила ее капризы, словно заранее зная, что обман рано или поздно обнаружится.

— Здравствуй, мама, — сказала, подойдя. — Я слышала, ты поправляешься?

Огромное тело не шевельнулось, лишь стихло свистящее дыхание.

— Как себя чувствуешь, мама?

Затрещала кровать, разбухшее тело напряглось, как бы пытаясь сжаться, исчезнуть. Не оставаться на поверхности — здесь она легко уязвима — провалиться туда, где когда-то ей было безопасно и спокойно рядом с незадачливым, однако крепко любящим мужем, нет — еще глубже, где шаловливую, не чурающуюся амурных приключений девчонку ждали всепрощающие объятия Пруденции. Стоило обеим, матери и склонившейся над ней Лионгине, вспомнить о судьбе бабушки, как тяжелое тело со скоростью брошенного из катапульты камня вновь всплывает.

— Не удивлюсь, если в один прекрасный день окажется, что она и ходить может, — паясничала квартирантка, стоя за спиной.

— Замолчите! Не ваше дело, — почти умоляла Лионгина.

— Можно подумать, что я тут посторонняя.

— Спасай меня, дочка. — Голова матери дрогнула, в набухшем тесте лица бочажками блеснули глаза. — Защити меня от этой грязнухи… от этой уличной девки!

— Успокойся, мама. Никто не собирается обижать тебя. — Лионгине тоже нелегко было отказаться от последней, связывавшей их, многое объяснявшей тайны. Когда саднило совесть, она оправдывалась этой левой рукой — вот что терплю, а ведь никто не знает! Теперь рука свидетельствовала не столько против матери, сколько против нее. Заведомо выдавала аванс, платила за будущую позорную зависимость от чужого, случайного человека. Платила за неминуемое предательство…

— Заставляет есть левой, — пожаловалась мать детским голоском, взывая к их молчаливому договору — не посягать на ее последнюю хитрость. — Не умею. Обливаюсь. Больно мне…

— Хватит притворяться, мама. Я терпела твои капризы. От чужого человека этого требовать нельзя.

— А Тересе? Почему Тересочка?..

— Тересе умерла, мама.

— Не говори, что умерла! — Мать не хотела этому верить. В кончине подруги угадывала свою — и сопротивлялась ей из последних сил. Дрожь сотрясла тело, вот-вот вырвется из сковавших его тисков и, шатаясь, пойдет проверить, действительно ли нет больше Тересе. Лионгина не стала убеждать, молчание больше, чем слова, приучало к правде. Мать стиснула веки, чтобы ничего не видеть. По неровным буграм щек скатилась слеза, из глубины груди вырвался стон. Еще и еще… Стоны, сначала приглушенные, едва слышные, постепенно усиливались, становились похожи на вой зверя, смертельно раненного зверя, и у Лионгины от них стыла кровь. Снова сверкнули на лице матери грязные бочажки, уже не сопротивляясь, как прежде, — сдаваясь. — Пора и мне… Давно пора туда… Я преступница, страшная преступница… Отцу сердце извела… Родную свою мать в приют затолкала… Твое детство… твою юность загубила… Сама, дочка, зарежь, не давай кондитерше… Возьми нож и зарежь… Закончи, дочка, что начала после смерти отца… Сделай только, чтобы подохла я не от нее… не от пахнущей ванилью руки…

93
{"b":"277876","o":1}