— Не хочу… вниз не хочу… вверх… только вверх…
— Слышишь, Тамаз? Вверх… Я т-тебе покажу вверх… За-замолчи! С-сил нет! — рявкнул Рафаэл и швырнул ее на мягкую моховую подушку. Ему позарез надо было свободно вздохнуть и выдохнуть. Надо было смочить языком пересохшее нёбо. Надо было опереться о дерево и постоять.
— …умереть… лучше умереть…
Он испугался, бросился извиняться, ломая и беспрерывно повторяя ее имя. Ведь, сорвавшись, она пролежала несколько часов. Одна-одинешенька, в холоде и мраке! И снова ей, взятой на руки, мерещилось, что она летит вверх, хотя повеяло запахами человеческого жилья, навозом и дымом кукурузных стеблей.
Прижатая к груди, уже не хотела умирать. Снова жаждала, чтобы легкость, которую она испытывала, отдыхая в крепких руках, никогда не кончалась. Приходя в сознание и вновь проваливаясь в бред, наткнулась наконец на сверкнувшие темные стекла очков. Путешествие в горы, едва начавшись, внезапно окончилось. И желание вновь нырнуть во мрак небытия пересилило попытку сознания зацепиться за слабый свет электрической лампочки.
— Успокойся, Лина, — впервые нечаянно назвал ее так Алоизас, когда она открыла глаза, и непривычно произнесенное имя на минуту задержало ее над бездной.
Пока отуманенным взором разыскала губы, странно выговорившие ее имя, пока поднимала, но так и не подняла руку, чтобы показать, мол, слышу, волна забытья вновь захлестнула ее. Лицо Алоизаса слилось со стеной, с шероховатым, усеянным опасными острыми выступами крутым склоном горы.
— Лежи, Лина, лежи, — повторял он, хотя в постели металось лишь ее израненное, изможденное тело, — душа, невесть каким огнем палимая, все еще витала где-то далеко-далеко.
Алоизас говорил, упрашивал, сам удивляясь, что ожидает ее шепота, который скорее всего вызовет еще большее смятение, ждет, как милости, взгляда, а может, эти шепот и взгляд заставят, хватаясь за голову, в ужасе выскочить из дома и беззвучно выть под холодным, отрезвляющим небом, чтобы как-то заглушить и тревогу за жену, и свое собственное смятение? А может, все это лишь скорлупа, его собственная скорлупа, под которой — доброта и комок боли, извивающийся разрубленной мальчишками гадюкой? Вокруг тысячи, миллионы камней, вся земля под здешним небом звенит камнем, но нет ни одного камешка, чтобы убить эту боль. И он говорил, чтобы прогнать ее, отгородиться, не слышать, как вопит в нем поверженное, оскорбленное достоинство, говорил, не в силах найти ответ на один-единственный и такой простой вопрос: как встретить день?
— Спи, Лина, не беспокойся ни о чем. Был фельдшер, сделал противостолбнячный укол, непременно нужно, тебя будто собаки подрали. Через каждые четыре часа хозяйка будет колоть пенициллин и стрептомицин, фельдшер опасается… — про воспаление легких Алоизас смолчал. — Я попросил дать тебе снотворное, старик не хотел, не надо, говорит, молодой организм сам биоритмы восстановит. Колено не разбито — ушиб, ничего страшного, только, может, ребро в худшем случае треснуло. Очень, очень опытный лекарь, пятьдесят лет врачует, даже роды принимает, так что ты ничего не бойся. Отдыхай себе спокойно, завтра приедет врач из районной больницы, а тебе, по мнению фельдшера, нужен только покой; если не будет симптомов ухудшения, в больницу тебя не отдам, поверь моему честному слову.
Медицинские термины и названия лекарств, постоянно перемежая звучно-пустые слова, немножко успокаивают. О главном компоненте диагноза — воспалении легких — Алоизас не говорит, так как душа Лионгины, пометавшись среди звезд, то и дело возвращается в плоть, и неизвестно, когда мелькнет безжалостное самоотречение.
— Умереть… скорее умереть!
Из тумана выплывают глаза, мало похожие на глаза, скорее — на подфарники потерявшего управление автомобиля. Логичные тирады Алоизаса напрочь сметаются этим прорывом в ужас — в бездну, где не за что зацепиться. Он и сам опрокинут. И пустой его голос отброшен, как дребезжащая жестянка. Если снова заговорит, скажет уже не так складно.
— Зачем умирать? Не надо пугать людей, дорогая, — хватается он за свой привычный, но уж очень неуместный сейчас высокомерный тон, чувствует это и, чтобы исправить положение, неожиданно для себя выпаливает — Постой! Может, позвать тебе Рафаэла?
И столбенеет, услышав собственные слова. Не представлял себе, как могут они вдвоем находиться у постели больной. Словно у гроба? Почему вдвоем? Один Рафаэл! Она тоже поражена, но ее уже нет — собирает силы еще для одного рывка, только неизвестно — к свету или мраку. Что еще может он сделать, чтобы прекратить затянувшееся самоубийство, чтобы не пахло тут больше еловыми ветками, как на похоронах?
— Ты все звала его во сне. Вот я и подумал… Конечно, он того стоит. Жизнь тебе спас! — опять переходит Алоизас на менторский тон, который должен приободрить его самого, поднять нац уязвленным самолюбием, над сдавливающей грудь конвульсией жалости к ней и к самому себе. — Может, собственной жизнью рисковал. Да, да, дорогая. Если бы не он, не знаю, где бы теперь была. Ты обязана его поблагодарить, Лионгина.
— Поблагодарить?
Подфарники на лице Лионгины гаснут. Безоглядно куда-то мчавшаяся, она на миг останавливается, вглядывается в себя — в свое саднящее тело, в свою страдающую, терзаемую противоречивыми желаниями душу. Еще разочек его увидеть… Живого и здорового. Смешно выговаривающего: Лон-гина. Прильнуть, чтобы никто не мог оторвать. Никто! Пусть я мерзкая… страшная! Эй, люди, выбросьте меня в мусорную яму, как дохлую кошку! Алоизас благороден и добр. Слишком добр ко мне…
— Сдохнуть… Лучше мне сдохнуть…
Глухо прохрипев это, она снова проваливается куда-то — обрывается ровная тропа, чтобы швырнуть ее вместе с Рафаэлом — и Тамазом в придачу — в колодец. В бездонный колодец. Стоп! — вскрикивает Рафаэл, придерживая ее одной рукой, а другой ухватившись за хилый стволик. Так вцепился, что пригибает деревце к земле, корневище, не выдержав, потрескивая, вылезает наружу. Алоизас щупает лоб Лионгины, озабоченно касается ладонью шеи. Откуда тут взялся Алоизас? Она смотрит на него помутневшими от ужаса глазами, будто подкрался убийца. Толкнет легонько Рафаэла, и деревце не выдержит…
— Все-таки я позову его. — Алоизас медленно направляется к двери, ожидая поощрения или запрета. Она не видит его — опустилась на колени у слабой струйки воды, рядом с лижущим влажную гальку то ли майским, то ли каким-то другим жуком. Вода — как отломанная от неба сосулька. Насекомое подняло желтые надкрылья, шевелит нежными крылышками, сосет чуть влажную землю. Ах, быть бы нам крылатыми, как этот жук… как птицы… как звезды…
Алоизаса познабливает. Холодно. Что это там? Бродят какие-то люди, лают собаки, разбрасывают искры факелы, и непонятно, что за обряд свершается — похороны, свадьба или еще что-то. Окруженный галдящей толпой, не похожий на себя, шатаясь, шагает с бесформенной ношей на руках Рафаэл.
— Оторвите! 3-задушит! Гурам, спасай! Теперь уже меня, ч-черт вас побери, спасайте! — из последних сил давится смехом Рафаэл, садясь прямо на землю. — Гурам, тащи ее за ноги. Поцарапалась, ушиблась, но жи-живая… Лезут в горы к-кому не лень. Да оторвите же ее от меня наконец!
— Пусть муж… Вот ее муж! — Чья-то цепкая рука, уж не хозяйки ли, тянет Алоизаса в середину круга.
Алоизас скребет пальцами щеки. Ни людей, ни собак. Только та же гора, повисшая над селением. Едва делает он шаг, черное страшилище встает на дыбы. В лицо бьют теплые и холодные струи — дыхание страшного зверя. Ящер быстро заглатывает все тепло, горло сжимает ледяной холод, странно, что не седеют инеем стволы яблонь и кусты роз. Скованный морозом, Алоизас не может выкрикнуть в пасть ящеру своего возмущения, своей ненависти. Чудовище все растет, закрывает небо. Это уже не зверь, не гора — слепая сила Вселенной. Непроницаемая гримаса извечного хаоса, на минуту превратившаяся в камень, землю и скупую растительность. Надоест притворяться вздыбившимся камнем — рухнет и раздавит крыши и яблони. Уж не мерещится ли мне, как Лионгине? Вставшая перед глазами Лионгина заставляет Алоизаса сдвинуться с места.