— Отчаянный мужчина, — поморщился Алоизас, — лучше бы метал кинжалы!
— Какие еще кинжалы? — вздрогнула Лионгина.
Когда смолкли жидкие аплодисменты, Игерман снова достал платок. Капельки возле губ уже не было, но он вновь провел по уголку рта. Хочется в трудный час прикоснуться к своему лицу, напомнить себе, каким был раньше? Ее рука, непроизвольно повторявшая движения руки артиста, тоже коснулась лица. Ты что? Она испуганно уронила руку на колено. Ему плохо, очень плохо, а она, вместо того чтобы не раздумывая кинуться на помощь, как он когда-то в горах — мчался прыжками оленя, не боясь мрака, скользких камней, терзающих, как колючая проволока, кустов! — она трусливо прячется за колонной… Если бы могла, если бы не легли меж ними эти семнадцать лет, отнявшие у нее право радоваться, когда весело, и стонать, когда больно, она крикнула бы ему: эй, Рафаэл! Брось платок, ведь платок — это белый флаг! Словно услышав немое предостережение, Ральф Игерман сунул платок обратно, однако неуверенной, испуганной рукой. Нет, он — не Рафаэл, на левой щеке нет подковки. Ей почудилось, он — не Рафаэл Намреги, хотя чертовски похож, таким Рафаэл, наверно, был бы через семнадцать лет: отяжелевший, но еще статный, опытный и наивный, грубый и по-детски ранимый. Пусть и не такой, как хотелось бы (ты смеешь хотеть, ты?), но все равно жадный к жизни, с детским нетерпением жаждущий внимания, признания, славы. Даже читая Пушкина, не может отказаться от себя, от нанесенной обиды, а желанный успех безнадежно блуждает где-то, минуя его распростертые объятия. Почему не читает другого — Не пой, красавица, при мне ты песни Грузии печальной — или Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана? Эти стихи приблизили бы его к солнцу, к кипарисам, к дышащим зноем горам, и голос зазвучал бы в унисон с голосом поэта, а не скакал бы впереди и не плелся бы следом, громыхая в барабан.
Потеряв надежду вызвать овацию, Игерман уперся взглядом в островок публики. Будто поспешно листая книгу, обшарил глазами первые ряды. Искал зеркало, в котором отразился бы масштаб его провала, какое-то объяснение его вины? Искал, потрясенный ледяной тишиной, словно летающая тарелочка забросила его не на Землю, а на планету невиданной угрюмости, всеобщего недоверия. Наверно, гадала Лионгина, тоскует по теплым глазам, по искорке для бочки пороха — ведь он полон вдохновения и преданности поэзии, горит желанием излить все, что накопил, живя своей неспокойной жизнью, однако контакт с непослушной публикой, улавливающей каждый его неметкий выстрел и пропускающей мимо ушей прямые попадания, никак не возникал. Словно был он глухонемым и все они тоже глухонемыми. Почувствовав приближение его жадного взгляда, Лионгина подалась в сторону, чтобы колонна укрыла ее, хотя одета и причесана была иначе, чем утром, и он вряд ли узнал бы. При чем тут я, оправдывалась она, не прежние времена — силой публику на сомнительные концерты не загонишь. Тридцать три слушателя не виноваты, что их не триста. Подай им качество, и все! Зритель всегда прав, как мы, чиновники, говорим. Все же было неприятно, будто завели и без поводыря бросили в людном городе слепого.
Этот самовлюбленный хлыщ — несчастный слепец? Лионгина набрала воздуха и почувствовала вдруг зуд в груди, попыталась тихонько выкашлять это неприятное ощущение — не удалось, сдавленный воздух драл горло, мгновение — и прыснет смех, взлетит к люстре, зазвякают хрустальные подвески. Алоизас начал слушать чтеца и не заметил, что настроение жены внезапно изменилось. Спохватился, когда бороду тронуло еле ощутимое дуновение. В узком проеме боковой двери колыхалась плюшевая портьера, за которой мелькнуло что-то синее, а синего платья Лионгины рядом не было. Ни рядом, ни за колонной. Выпорхнула легко, как птичка, а ему стоит только шевельнуться — зашатается весь ряд. Представил себе, как уставятся на него — особенно разъяренный чтец! — и с минуту сидел недвижно, обливаясь потом, задыхаясь от душащего горло галстука. Еще немножко помедлит и конец — скует его чужая воля, и тогда, в какую бы сторону ни подался, упрешься в железные прутья. Он в клетке, один в клетке, это частенько приходит ему в голову, когда оказывается среди незнакомых людей. Так и будешь сидеть здесь разинув рот? Может, еще захлопаешь, станешь издеваться над невеждой и неудачником? После этого уже не сможешь тешить себя мыслью, что ты тут ни при чем. Как ни странно, но он почувствовал себя виноватым, хотя не стремился помешать артисту. Просто еще не видя его, предрек этот провал своей нетерпимостью ко всему, что каким-то образом покушалось на Лионгину — единственную надежду, крупицу тепла, лучик во мраке и бессмысленности Вселенной. Желание, чтобы Игерман сам разоблачил собственную бездарность, целиком завладела им, когда по жестам и голосу он узнал Рафаэла. Глянул на Лионгину и понял: точно, ветрогон Рафаэл! Не раскрывая рта, накаркал ему беду.
— Наконец-то! Можно подумать, что ты восхищен! — злобно шипя, встретила его Лионгина.
Приступ смеха, заставивший кровь ударить в голову, прошел, и теперь она была бледнее, чем обычно. Нетерпеливо топталась, ожидая мужа возле размокшего рекламного стенда, ветер трепал, как тряпку, обрывок рваной афиши: кисть руки с кольцами на пальцах.
— Чтец как чтец. — Алоизас не хотел, чтобы слова его падали, как капли на раскаленный камень.
И вновь на нее напал смех, который только что гнал, как сумасшедшую, вниз по лестнице, вытолкнул на улицу и заставил корчиться от сладко пощипывающего удовлетворения.
— Ха-ха, муженек! Не лицемерь, ты же с самого начала готов был без соли его съесть!
— Первой не утерпела ты. Я поднялся из солидарности.
— А что? Должна торчать на всех концертах только потому, что я директор? Я — коммерческий директор, не забывай!
— А я кто? Муж коммерческого директора!
Алоизас протянул руку, чтобы осторожно погладить ее плечо, она и впрямь раскалена, как камень или металл, вытащенный из огня. Теперь, когда Ральф Игерман остался беспомощно размахивать руками, не в силах завоевать почти пустой зал, он уже был не опасен. Тем самым не могла не поблекнуть легенда о том, другом — Рафаэле, который некогда обрушился на их жизнь, как горная лавина. Камнепад отгремел, ливень прибил к земле облако пыли, и выяснилось, что не гора им грозила, а маленький, сорвавшийся со склона комок сухой глины.
— Что с тобой? — Лионгина сердито отстранилась от его ласки.
— Как муж коммерческого директора предлагаю незапланированное культурное мероприятие. Подождем его, а? Посидим вместе в кафе. Человек не виноват, что он не гений.
— Ты тоже не гений!
Он понял, что слишком рано празднует победу. Опасность не миновала, покоем не пахло, однако поражение гастролера неожиданно подтвердило мрачное правило Алоизаса: зачем стремиться к чему-то, если все тщетно, если каждого подстерегает провал? К сожалению, не все потерпевшие фиаско осознают крушение своих амбиций и надежд.
— Я и не претендую.
— Ах, уже не претендуешь? Тогда не спрашиваю, как у тебя идут дела в техникуме.
— Честно говоря, скверно. Оправдывает одно обстоятельство. Я не жажду аплодисментов.
— Чего же ты жаждешь?
— Ежемесячной зарплаты.
— Ему тоже гарантирован гонорар. Так что не переживай из-за Игермана.
— Я переживаю из-за того, что ты сама не своя.
— Из чего же ты делаешь такой вывод, милый?
— Хотя бы из твоего ледяного милый. Из того, что, кинув мне сомнительное ласковое словцо, по обыкновению не улыбнулась автоматически, что пулей вылетела из зала…
— Ну вот я и улыбаюсь. Автоматически. Доволен? — Лионгина резко придвинула к нему лицо, чтобы он понял: там, в зале, под раскаты барабанного боя, она распрощалась с прошлым, которого, оказывается, не было.
Алоизас отпрянул от ее напряженного, как сжатый кулак, лица. Меловая белизна напомнила давнюю маску, при виде которой от жалости сжимало грудь и хотелось что-что сделать для нее, ну, например, вскипятить чай, когда она приходит измученная. Что же сделать теперь?