Елена Сазанович
Васильки на Тверской
Мне вообще кажется, что каждая эпоха – это отдельная планета. И чужие планеты не стоит пока покорять. Мы еще не покорили свои. Бывает, эпоха длится сто лет – но событий на десятилетие. Впрочем, это не про Россию. Бывает, эпоха длится десятилетие – а событий на десятки веков. Вот это, увы, про нас. В том числе про те далекие 90-ые… Хотя не такие уж и далекие. Что такое двенадцать, пятнадцать, ну пусть даже двадцать лет? И все же. Теперь мне те годы вспоминаются настолько отчаянными, чужими и страшными, словно кто-то по ошибке сбросил на нас эти десятилетия. И они взорвались. Как бомба. Раня нас, калеча, убивая. И все-таки мы как-то выжили. Или уцелели. Но осколки от снарядов по-прежнему не дают спать по ночам. Впиваясь в воспаленную память. Впиваясь в 90-ые годы. Когда и снег был грязнее, и солнце слабее, и дожди сильнее. Когда мы настолько медленно и мучительно шли к Богу. Насколько быстро и легко убегали от Родины. Первое нам удавалось с трудом. Второе нам просто удавалось. Но, к счастью, не удалось.
И такой была наша Москва. Точнее она была не наша. Но мы в ней жили. И были молоды. И даже позволяли себе любить. Хотя любовь давалось все тяжелее и тяжелее. Как и любовь к Родине. И все проще и проще давалась ненависть…
Моя Майя. Раньше я никогда не задумывался, насколько человеку может подходить его имя. И лишь тогда, в те отчаянные годы понял, насколько оно может не подходить.
Мне нравился май. Время моих самых любимых праздников. Когда взрывами яркой зелени бушевала весна, и солнце было еще всего лишь подростком. В мае хотелось любить, играть случаем и не думать о смерти. В мае хотелось жить. Я полюбил женщину, удивительно притягивающую какой-то особенной внутренней силой. И почти равнодушной красотой. Женщина с именем Майя. Волосы цвета осени, глаза от ушедшего лета, на лице застывшая зимняя печаль.
У нее должно бы быть какое угодно имя, но только не Майя. Она и осталась там, в 90-ых. В той утренней дождливой московской осени, которая так была на нее похожа. И которая ее приняла навсегда.
Я пытался вспомнить ту нашу, кажется, третью или четвертую, нет, все-таки третью по счету встречу. Ну вот, я уже забываю. Наверное, все заплатил по счетам. Или старею. А, может быть, просто уже отпустила боль. И я добровольно пытаюсь ее удержать силой.
Это была третья или все-таки четвертая наша встреча. И первое наше свидание.
Майя ждала меня в условленном месте, в скверике Тверского бульвара возле детской деревянной горки, там еще стоял деревянный, неудачно вырезанный под народный стиль, медведь. Майя была по-осеннему прекрасна. В маленьком мокром скверике, утопающем в желтой листве. Белый коротенький плащ. Рыжие волосы под шелковой косынкой.
– Здравствуйте, Майя, – от смущения я похлопал медведя по узорчатой спине. Спина была холодная и влажная. И медведь укоряюще на меня посмотрел.
– Вы, как я вижу, не особо торопились, – вместо приветствия ответила она. Ее лицо по-прежнему выглядело непроницаемым. – Я уже собиралась уходить.
И я вдруг подумал, что, может быть, действительно было бы лучше, чтобы она ушла. Чтобы все, еще не начавшись, на этом и закончилось.
– Вы же хотели, чтобы я ушла? – она вызывающе смотрела на меня. И я ответил на ее вызов.
– Да, возможно… Может быть, и хотел.
– Именно потому я и осталась.
– Вы любите поступать наперекор чужим желаниям?
– Скорее, наперекор своим. Но не будем. Я просто попрошу вас проводить меня в церковь.
Я изумился. И молча уставился на нее. Меньше всего я походил на духовного наставника. И при этой мысли улыбнулся.
– Сегодня какой-то особенный день?
– А что, только по особенным дням ходят в церковь? – она довольно резко отреагировала на мою ехидную улыбочку.
– Нет, что вы. И провожу вас с удовольствием… Вы чего-то боитесь?
Мой неожиданный вопрос застал ее врасплох. Мне показалось, что я попал в точку.
– Почему я должна бояться? Просто я впервые иду на исповедь. И мне хочется, чтобы кто-то был рядом.
Я решил не провоцировать ее вопросом, почему этим кто – то должен быть я. Я уже боялся, что она действительно может уйти.
Майя привела меня к белому кафедральному собору, золотые купола которого вонзались в серое небо. Церковь Рождества Богородицы в Путинках, что на старом Посольском дворе, возле нынешнего Ленкома.
– Почему именно в этом божьем храме вы хотите отворить дверцы своей грешной души? – я старался соответствовать обстановке. Но Майя обиделась.
– Оставьте вашу иронию.
– Да нет, что вы! Я вовсе не иронизирую. Просто сужу по себе. Я бы предпочел маленькую старенькую церквушку на окраине города. Мне кажется, именно в таком месте было бы проще покаяться.
– Я не задумывалась над местом. Просто мой муж всячески поддерживает эту церковь. Ну и к тому же здешний батюшка является его духовником, – Майя говорила торопливо, словно стыдилась своих слов и пыталась поскорее от них избавиться.
– У вас хороший муж. Он найдет способ договориться и с самим господом Богом. И это, безусловно, веский аргумент, чтобы посещать именно эту церковь. Щедрые взносы вашего мужа непременно и вам зачтутся. И непременно разные темные делишки будут прощены, – меня опять внезапно понесло. – Кстати, сколько у вас на счету темных делишек?
Майя с ненавистью оглядела меня с ног до головы.
– Идите вы, – процедила она сквозь зубы и почти бегом направилась к церкви.
А я еще некоторое время созерцал недоступный блеск храма, прикидывая, стоит ли мне, грешнику, переступать его порог. В глубине души к таким вещам я относился крайне серьезно. Но мои сомнения мгновенно разрешились, едва я заметил своего давнего знакомого Погоцкого, проще говоря – Редиску. Моего бывшего однокурсничка по медицинскому, шестерку, стукача и негодяя, ныне главврача кардиологии, по вине которого когда-то умерла жена моего лучшего товарища Галка. Редиска небрежно хлопнул дверцей серебряной “Вольво” и демонстративно покрутил ключами на указательном пальце.
На всякий случай я отошел в сторону и остановился на углу, хотя был уверен, что Редиска меня не узнает. Впрочем, он и не собирался глазеть по сторонам. Он еще раз проверил дверцу машины на прочность, чтобы кто-нибудь из прихожан ее не угнал и тут же принял скорбный и отрешенный вид. Он даже нахмурил лоб для придания ситуации особой серьезности и, как подобает, перекрестившись три раза у входа и поклонившись до самой земли, двинулся по лестнице медленной походкой. Но какую бы философско-трагичную мину он не старался нарисовать на своем лице, я мгновенно сообразил, что парень вчера вдоволь повеселился. Это нетрудно было заметить по его мятой, покрытой красными пятнами физиономии, отекшим векам и мутно блестящим глазкам. Судя по тому, что он явился к заутренней, значит, наверное, вообще не ложился спать.
После Редиски я смело переступил порог храма. Я был не самый худший из живущих. К тому же мне хотелось взглянуть на этого кающегося негодяя, который так и не протянул руку помощи жене моего лучшего друга Галке.
В церкви, несмотря на ее новизну, центральное расположение и значимость, людей было немного. В основном, старушки. Парочка толстых иностранцев в коротких штанах и ветровках, обвешанных камерами и фотоаппаратами, которые так и не удосужились снять свои дурацкие бейсболки. Да еще несколько «новых русских», наиболее «скорбящих», которые стояли впереди всех. В самом углу, не похожая на себя, растерянная, я увидел Майю со свечой в руках. И ее несовершенный профиль с россыпью веснушек на бледном лице и глаза, в которых я впервые прочел детский испуг и любопытство.
Погоцкий стоял у алтаря. Он усерднее всех крестился, время от времени падая на колени. Потом долго о чем-то шушукался с батюшкой. Наконец зажег свечку. Его и без того печальная мина стала еще печальней, словно он хотел явить себя окружающим истинным воплощением скорби всего мира. Наконец Редиска медленно и спокойно поставил свечу на центральном подсвечнике. Свеча оказалась самой большой и длинной среди множества тонких рублевых свечек. И удовлетворенно улыбнулся. Но тут же вспомнив о мировой скорби, вновь натянул на лицо печальную маску.