Обнорский проснулся с диким криком – ему почудилось, что в маленькой комнатке еще звучит эхо от слов отца, – а лицо его было абсолютно мокрым, и, похоже, не только от пота… Постепенно он докатился до полной «ручки». Теперь он ложился спать, оставляя включенным свет в комнате. А потом в ход пошли и радиоприемник с магнитофоном – без них в тишине пустой казармы чудились Обнорскому какие-то голоса, мерещились какие-то тени по темным углам…
Короче, Андрей постепенно «доходил» и все чаще незаметно для самого себя начал вспоминать знаменитых самоубийц – Есенина, Маяковского, Фадеева… Советники не замечали, что с ним творится что-то неладное, потому что в бригаде Андрей вел себя нормально, как обычно, «шиза» накатывала на него по вечерам, когда он оставался один в казарме…
Однажды после возвращения из бригады Обнорский, спасаясь от тоски одиночества и черных мыслей, решил смотаться в Кратер – побродить по лавкам, вымотать себя окончательно, чтобы быстрее потом заснуть. Поодиночке выходить в город не разрешалось – приказ № 010 категорически запрещал это, – но Андрей ушел из гарнизона тихо, через «тропу переводчика», и надеялся, что никто его отсутствия не заметит. В Кратер он добрался лишь около шести часов вечера, когда в Адене уже начинало темнеть.
Первым делом Обнорский направился в кофейню Хасана Шестипалого (у этого парня на левой руке действительно было шесть пальцев, это в Южном Йемене вовсе не считалось сверхудивительным чудом: видимо, из-за повышенной солнечной активности там встречалось довольно много людей с самыми разными уродствами и отклонениями). У Хасана подавали прекрасный сок папайи, который выдавливался прямо на глазах посетителя. Помимо того, что этот ярко-оранжевый сок был чрезвычайно вкусным, он, как утверждали врачи, еще и выводил накапливающийся от солнца в организме стронций, поэтому все русские при посещении Кратера обязательно заглядывали к Шестипалому.
Андрея Хасан хорошо знал и вышел обслужить его лично. Обнорский успел выпить лишь половину холоднющего сока из огромного стакана, когда что-то словно подбросило его с пластикового кресла: из лавки напротив кофейни вышла светловолосая девушка в голубых свободных джинсах и легкой желтой блузе. Это была стюардесса Лена, и Андрей моментально узнал ее, хотя знакомство их прервалось полгода назад (если его вообще можно было назвать знакомством – несколько разговоров в самолете да украденный полудетский поцелуй в щечку).
– Лена! – заорал Обнорский, опрокидывая кресло. – Лена!..
Стюардесса недоуменно оглянулась, потом нашла взглядом налетавшего на нее, как паровоз, Андрея и чуть испуганно попятилась, явно не узнавая его. А что в этом было странного: полгода назад в самолете она познакомилась с молодым смешливым парнем, а тут к ней подскочил какой-то странный мужик с дикими глазами, резкими чертами лица, худой, небритый, с обветренно-загорелой мордой – такому на вид можно было бы дать и все тридцать лет при желании. К тому же в Адене уже вовсю сгущались сиреневые сумерки… На Обнорского же то, что Лена не его, подействовало как холодный душ. Он резко затормозил, затоптался на месте, забормотал:
– Извините… Я… вы… Мы в самолете вместе летели… Я Андрей, переводчик из Ленинграда, – помните?
Вот теперь Лена его узнала, не удержалась – охнула, поднесла руку ко рту. Не было в этом жесте ничего обидного, была просто женская жалость к пареньку, которого за несколько месяцев всего укатали крутые горки так, что у любой нормальной бабы сердце дрогнуло бы.
Издерганная же нервная система Обнорского расценила оханье Лены и ее взгляд совсем по-другому: почудилась Андрею некая брезгливая досада, как от надоедливого бесперспективного ухажера, появившегося, как на грех, не вовремя. Обнорский моментально насупился, ощетинился и нарочито грубо спросил:
– А че вы тут, собственно, делаете-то?
Лена растерялась еще больше, переложила из руки в руку пластиковый мешок с каким-то, видимо, только что купленным платьем, оглянулась зачем-то и ответила торопливо, будто оправдываясь неизвестно в чем:
– А я… Нас на экскурсию сюда привезли… Завтра обратно в Москву… Вот…
– Кто привез? – все так же грубо продолжил допрос Андрей, зверея непонятно от чего.
– Виктор Сергеевич, переводчик генеральский, и Гена, шофер… Они как раз в аэропорту были…
– Ах, Пахоменко?! Ну как же, как же… – с максимумом идиотского сарказма протянул Обнорский, в котором моментально проснулся комплекс обиды бригадного на штабных. В нормальном состоянии переводяги даже сами подсмеивались над этим комплексом. (Илья очень смешно пародировал «крутого окопника» – рвал тельник на груди и декламировал с завывом: «А где ж ты, сука, был, когда я кровь мешками проливал? Когда с гвоздем заржавленным на танки я кидался?») Но сейчас состояние Андрея назвать нормальным было трудно. В нем вспыхнула злость на Лену, которая, справедливости ради заметим, ничего Обнорскому не была должна, и на Пахоменко с Геной («Мы там… в бригадах… гнием, а они… баб по Адену возят?!»), и на себя самого за то, что кинулся, как дурак, к этой красивой телке. – Ну ясно, – противным псевдосветским тоном сказал Обнорский. – Не буду вам мешать. Вам еще так много надо успеть… Всего хорошего. Был рад повидаться.
И не дожидаясь ответа совершенно обалдевшей Лены, он круто развернулся на каблуках и походкой бывалого солдата, не оглядываясь, пошел прочь. Лена бросилась было за ним, потом, пожав плечами, остановилась, потом все-таки попыталась окликнуть его, но Андрей уже свернул в какой-то узкий переулок и пропал из виду…
Вернувшись в Тарик, Обнорский немного успокоился, проанализировал свое поведение и с безнадежной отчетливостью осознал, что он абсолютно полный мудак. От этого вывода ему стало так горько и стыдно, что он чуть было не побежал в Кратер искать Лену, но вовремя понял, что ее там уже не найдет, – время подходило к девяти вечера, все лавки закрывались. От досады и злости на самого себя Андрей захотел выпить, но перед этим решил наложить на себя «епитимью» – сделать генеральную уборку в комнате, которая была загажена уже до полного свинства. Хоть и маленькая у них с Ильей была комнатка, но для того, чтобы ее, как выражался Семеныч, «отпидорить на ять», Андрею потребовалось часа полтора, а когда он наконец закончил и удовлетворенно оглядел приведенное в человеческий вид жилище, в дверь неожиданно постучали. Сердце у Обнорского почему-то бухнуло (непонятно, кого он рассчитывал увидеть за дверью), и как был, полуголый, он бросился открывать. На пороге стоял майор Пахоменко и с усмешкой разглядывал своего подчиненного:
– Здорово, ваше благородие! В гости пускаете?
– Кого? – тупо переспросил Обнорский.
Пахоменко заржал, и Андрей, спохватившись, сделал приглашающий жест рукой:
– Конечно, Виктор Сергеевич, заходите, пожалуйста…
Пахоменко зашел, огляделся и уважительно присвистнул:
– Молодец, аккуратно живешь… А еще говорят, что все переводяги – засранцы… Сюда хабиров на экскурсию водить можно.
Обнорский скромно потупился и не стал пояснять, что еще два часа назад в его комнату лучше было бы не пускать никого, кроме, может быть, режиссера фильмов ужасов, чтобы тот поучился, какие декорации делать к своим картинам.
Между тем референт развалился в кресле и начал трепаться о всякой ерунде, время от времени хитро поглядывая на Андрея.
Наконец собравшись вроде бы уже уходить, Пахоменко сделал вид, что «вспомнил»:
– Слушай, совсем забыл спросить-то тебя: ты завтра во сколько из своей бригады возвращаешься?
– Часа в четыре, – пожал плечами Обнорский. – А что? Подежурить надо?
Референт усмехнулся и помотал головой:
– Да нет, с дежурством пока все по графику… Тут вот какая интересная история вышла: возили мы сегодня в Кратер с Генкой двух стюардесс – одна его старая знакомая, а другая молоденькая совсем, Леночкой зовут… Да ты сядь, сядь, чего вскочил-то? Так вот, отвезли мы, значит, девчонок на шуф[54], все нормально, можно сказать, культурно… Пока Лена себе какое-то платье выбирала, мы немного вперед ушли, потом вернулись, а девчонка вроде как не в себе малость, злющая, как кошка дикая, стоит, глазами сверкает… И как накинется, понимаешь, на меня, как начала какие-то страшные ужасы рассказывать про какого-то законченного хама – переводчика Андрея из Ленинграда, черненького такого… И на меня попутно чуть ли не бочку говна выкатила – а за что, спрашивается?