Потом прибежал и Азизулла, и даже сам начальник лагеря майор Каратулла. Этот обычно невозмутимый майор вдруг разорался на начальника охраны! И не только разорался – ещё и влепил при всех пощёчину, крайне оскорбительную для мусульманина, да ещё красноречивым жестом показал, что, мол, в следующий раз вообще зарежет…
Борис начал догадываться, что произошла попытка побега, но подробности сумел узнать лишь к вечеру от Абдул Хака, у которого в охране был кореш – чуть ли не какой-то очень дальний родственник…
Оказывается, Наваз ночью сам себе перегрыз вены, чтобы вымазать тело кровью. Фаизахмад и Асаф, видимо, согласились в конце концов подыграть сокамернику. Чем уж он их убедил – Аллах ведает… И ведь почти что получилось!
Когда «мёртвого» стали закапывать, «старый» курсант стал поодаль на колени, чтобы справить малую нужду. (У тех афганцев, которым за тридцать, это дело, кстати, много времени занимает, поскольку у каждого третьего – либо аденома предстательной железы, либо простатит.) Зато молодой оказался на высоте – заметил вовремя, что «мёртвый» шевельнулся. Заметил, перепугался и заорал, будто его режут. «Старик» прямо со спущенными штанами схватил автомат и засадил в «труп» очередь, а когда увидел, что штаны обмочил, то и «похоронную команду» тут же порешил… Так этот «дух» и в лагерь прибежал с мокрыми штанами, кореш Абдул Хака это сам видел…
Сказать тут было нечего. Борис долго молчал, а потом спросил у подполковника, почему Наваз пошёл на такой сумасшедший риск.
Абдул Хак пожал плечами и пришмакивая объяснил, как мог, что Наваза недели две назад пообещал повесить сам Каратулла, если за того не передадут выкуп – не за освобождение, конечно, а всего лишь за то, чтобы пожить ещё: пленённых лётчиков-бабраковцев, как правило, даже не резали, а душили на месте. Трудно сказать, обещал ли Наваз Каратулле этот выкуп, но к угрозе отнёсся всерьёз. В Афганистане повешение (точнее – любая казнь без пролития крови) вообще считается большим позором, а уж для воина, для офицера, это куда большее бесчестие, чем плен или даже измена…
– Жалко парня. А ещё больше – Фаизахмада с Асафом, – сказал Глинский.
Абдул Хак как-то странно усмехнулся:
– Фаизахмад не верил тебе, товарищ Абдулрахман:
– Да? А что ж так? Обидел я его чем?
– Нет. Он говорил, что ты – неправда. Не шофёр.
– Да-а? Как интересно. А кто?
– Офицер.
– Что?!
– Офицер. Только белый. Белый эмигрант. Фаизахмад говорил, ты – провокация американских империалистов. О таких в советском училище рассказывали.
– А ты что?
– Я не соглашался. Говорил, если ты не такой, то просто советский офицер, не империалист.
С досады Борис даже хлопнул себя по ляжкам:
– Далось всем моё офицерство. Тю. Рожа у мэнэ така благородна, чи шо?
Глинский и в самом деле встревожился. Сначала армянин Асадулла, теперь вот, оказывается, покойный Фаизахмад, да и Абдул Хак тоже… сомневается. Может быть, была выбрана неправильная модель поведения? Может, он, Глинский, вёл себя слишком дерзко и независимо? Но Борис специально вылепил именно такой образ: слегка дурковатый водила, но с золотыми руками, а потому знающий себе цену и готовый собачиться с кем угодно – хоть с Генеральным секретарем ЦК КПСС, хоть с главным моджахедовским головорезом. Похоже, «драматургическую» находку Глинского не очень оценили. Правильно Мастер говорил: «Не мудри. Запомни, всегда, чем проще и тупее, тем надёжнее».
Тем временем к ним подошёл майор Сайдулла и предложил помолиться во помин всех новопредставившихся. Абдулрахман, радуясь возможности соскочить с опасной темы, с готовностью согласился.
…Молились втроем. Странно, но Борис вдруг и впрямь ощутил себя рядом с единоверцами, он впервые почувствовал, что ислам не противоречит его естеству… Да и вообще, молитва, пусть и мусульманская, как это ни странно, начинала даже ободрять.
«С ума схожу. Ничего-ничего. Держимся. Не беспокойся, Родина… Скоро вот ещё весточку подам, и всё… Скорей бы».
Но ни о каком «скоро» после такого «сольного» выступления афганских союзников даже речи быть не могло. После публичного разноса, полученного от Каратуллы, Азизулла совсем взбесился: вздрючил по самое некуда охранников – даже кое-кого «на фронт» отправил, а про пленных и говорить нечего. На них-то всю злость и сорвали.
Разумеется, после такого происшествия режим содержания узников был ужесточён. Какие там коробки, какие сигареты! Уколы снова стали почти всем делать. Правда, Мастери пока не трогали – его гнобить Азизулла не хотел, Абдулрахман всё же ему ремонтом машин деньги зарабатывал. Порой даже неплохие.
Но Борис всё равно испытывал какое-то странное иррационально-подсознательное ощущение, будто куда-то, словно в воронку, стремительно вытекает отпущенное ему время…
10
Напряжение в крепости стало потихоньку спадать недели через две после неудачного побега. Нет, в целом отношение к узникам, конечно, кардинально не изменилось, но и особо лютовать «духи» перестали. Видимо, решили, что оставшиеся пленные хорошо усвоили урок.
Мастери, который всё это время вёл себя «тише воды, ниже травы», стал вновь изредка под различными предлогами наведываться в радиорубку. Чаще всего там дежурил всё тот же Хамид, который, в принципе, стал по-нормальному относиться к Абдулрахману. По крайней мере ни разу не рыкнул: мол, какого шайтана ты сюда шляешься, собака?!
Смущало Мастери только то, что в каждый его приход станция была выключенной. Более того, судя по копившейся на ней пыли, к радиостанции уже давно никто не прикасался. Это было действительно странно. Ведь раньше-то она выходила в эфир, судя по всему, регулярно…
Загадка разрешилась, когда во время очередного визита Бориса в радиорубку Хамида позвал со двора Парван. «Прораб» был явно чем-то недоволен, и бабраковский предатель пулей выскочил к нему. Глинский замер. Очередная проверка? Вроде как-то непохоже… Но все же вот так оставить пленного (причем явно технически грамотного) рядом с радиостанцией… Хамид, конечно, раздолбай, как и почти все охранники, но не до такой же степени!
Борис осторожно выглянул во двор со второго яруса: размахивая руками и горячо о чем-то споря, Парван и Хамид шли к воротам, судя по всему – к мечети.
Глинский решился: была не была. Он быстро подскочил к рации и осторожно, стараясь не оставить следов на покрывавшей её пыли, попытался включить. Станция молчала. С тем же успехом Борис мог включить стол, на котором она стояла. У этой старой, ещё довоенной станции, доставшейся «духам», скорее всего, от английского привоенного контингента в Иране, «сдохли» батареи, причём очень специфические, такие трудно заменить другими. Да и саму станцию, ясное дело, не заменить. Взопревший от напряжения Глинский пробовал ещё и ещё – всё оказалось без толку. Рация не включалась. Старые батареи были на месте, но они полностью разрядились. Новых в радиорубке Борис не нашёл. Скорее всего, их и не было. Не нашли подходящих. И когда найдут – неизвестно.
Теперь стало понятно, почему Хамид столь беспечно оставил Мастери в радиорубке…
Глинский чуть ли не в голос застонал с досады. Хотя досадой назвать охватившее его чувство было нельзя. Борис был близок к самому настоящему отчаянию: один, всего один выход в эфир – и задание было бы выполнено!
Где теперь искать связь? У американских советников, которых в Зангали становилось всё больше?
«А может, это америкосы решили „точку“ заглушить? – подумал Глинский, выходя из бесполезной радиорубки. – У них-то своя собственная связь есть, а душманскую „точку“ на всякий случай решили прикрыть. На всякий случай. Мало ли что? Тем более в преддверии возможного визита нашей делегации… Вот шайтан… Бляди… Прости, Родина… Сегодня – не судьба».
Судьба любит злые шутки. Впрочем, и добрые тоже. Глинскому была припасена ещё одна «шуточка», причём такая, что и не понять сразу – добрая она или злая… Забегая вперед, нужно отметить, что запас таких «шуток» у судьбы не исчерпался.