Глинский, вообще говоря, никогда особой набожностью не отличался (да это в то время было просто невозможно для советского офицера), но всё равно ощутил некое приятное злорадство – ему не очень-то хотелось славить чужого бога, отрешившись тем самым от своего. Пусть и «с фигой в кармане», пусть и в своего-то вера не очень… Но всё же. Как говорится, пустячок, а приятно.
Правда, уже потом «духи» под предводительством Азизуллы всё же позакатывали глаза к небу и пошевелили губами, шепча что-то. Вроде как помолились – секунд пять. А потом Азизулла, поигрывая стеком, величественно покинул подсобку. Как показалось новоявленному Абдулрахману, он в последний момент пукнул.
На этом «праздник веры» закончился. Программой явно не предусматривалось угощение. Правда, косоглазый хазареец взял древний грязный шприц с какой-то бурой жидкостью и уколол новоявленного Абдулрахмана в пятку. Сделал он это с привычной лёгкостью, будто муху со стола согнал. А потом охранники пинками вытолкали его наружу и погнали через двор. Вот только тогда Глинский сумел оглядеться и увидеть, что вокруг – каменные стены. Он все-таки попал в крепость! Да, точно, это Бадабер! Как на космическом снимке.
Контуры этой крепости Борис мог нарисовать с закрытыми глазами. «Господи, неужели добрался? Это ж такое везение! Это ж уже полдела…»
Порадоваться ему не дали. Охранники без церемоний затолкали его в камеру-одиночку, выкопанную в каменистом грунте и сверху прикрытую обвязанными колючей проволокой досками. Лаз-вход в камеру закрывался подобием двери с амбарным замком. Собственно, камерой это крошечное помещение можно было назвать с очень большой натяжкой, потому что больше всего оно походило на склеп: высота до «колючего» потолка – чуть больше метра, длина – метра три, ширина – полтора метра. Не разгуляешься.
Что-то подсказало Борису, что запихнули его в этот каменно-земляной мешок надолго. И, как говорится, предчувствия его не обманули. В этом склепе его держали больше двух суток. Эта камера в крепости выполняла функции штрафного изолятора и своеобразного карантина. Позже Глинский выяснил, что так поступали со всеми «новичками» – по требованию американских советников, которые пытались изучать и «пробивать» вновь поступивших пленных по своим каналам.
Эти первые двое суток в крепости оказались самыми тяжёлыми. Вколотый Борису наркотик подействовал быстро, и перед его глазами поплыл какой-то желтоватый туман. Заснуть по-настоящему не получалось, но и бодрствованием назвать состояние Глинского было нельзя – он всё время проваливался в полузабытье, в котором ему мерещились какие-то тени и голоса. И первым, кого он увидел в этих своих видениях, был, разумеется, тот самый убитый зеленоглазый «англичанин». Покойник не пытался что-то сказать или сделать, он просто молча смотрел своими выпуклыми глазами и еле заметно улыбался… Пот прошибал Бориса от этого взгляда, и, выныривая из полудремы-полузабытья, он подолгу не мог отдышаться… Тем более что в этом склепе действительно не хватало воздуха.
Чуть легче стало только на вторые сутки, если в атмосфере собственных испражнений вообще могло полегчать. Просто действие наркотика закончилось, и видения с голосами пропали. Перед тем как провалиться в нормальный, не наполненный тенями сон, Глинский успел подумать: «Ну, начало вроде бы не завалил… Если мне ничего не кажется…»
3
Он не знал, сколько часов проспал, но разбудили его ночью и выгнали на разгрузку длинных плоских ящиков, обернутых брезентом. Скорее всего, в этих ящиках были ПЗРК, но маркировок на брезенте не было, а задавать «нетактичные» вопросы охране Глинский не стал. У них, у охранников, на все вопросы ответ один – удар плёткой.
Ящики разгружали в основном пленные афганцы, большинство из которых уже опустились совсем до скотского состояния и даже уже не могли членораздельно говорить. Это, правда, касалось в основном солдат-дехкан. Они даже вшей ели.
Бывшие офицеры армии ДРА держались получше, но… тоже, честно говоря, представляли собой достаточно плачевное зрелище. Ослабевшие сильно – у многих уже повыпадали зубы…
И во время этих ночных работ Борис увидел первого шурави – обросшего, в невероятно грязных лохмотьях, но с узнаваемо славянскими чертами лица. Но кто он по фамилии – по судьбе, узнать было невозможно. Пленник тоже вроде бы заметил Глинского, но его мутные, гноящиеся глаза никакого интереса не выказывали. Этот шурави даже не кивнул. «Неужто они всех всегда на наркоте держат?» Засмотревшегося на соотечественника Бориса огрел стеком Азизулла, обдавший его туалетным запахом:
– Нэу смотрит. Работа! Карку!
– Всё-всё, – закрылся руками в покорном полуприседе Борис. – Работаю-работаю!
Азизулла усмехнулся:
– Карош слушай Аллах – синьор! Андерстэнд? Синьор – чиф-сарбаз!
Не до конца полагаясь на свои филологические познания, он добавил:
– Ты – чиф. Он – сарбаз.
И начальник охраны для разъяснения своей мысли обвёл стеком суетящихся пленников.
– Старшим поставите?
Азизулла ткнул стеком во внушительные кулаки Глинского:
– Карош!
– Ну да! – не стал спорить Борис. – Силы докы е… Исты бы по-людски довалы… А як що треба подывытысь за хлопцями, або навести який порядок – то нэма пытання. Я в плане выховяння дуже злый. В менэ ж четверо дитей. Розумиешь? Как это по-вашему? Ча’ар авлад!
По-украински он заговорил затем, чтобы по обратной реакции определить, кто откуда из работавших вместе с ним молчаливых узников-шурави.
А начальник охраны – неизвестно, что он понял из сбивчивой речи Абдулрахмана, но последние слова, произнесенные на исковерканном дари, попали в точку: его брови даже непроизвольно уважительно вздернулись – ведь для афганцев четверо детей – это признак мужской состоятельности…
Азизулле действительно был нужен надсмотрщик над пленными – эта, так сказать, должность уже три недели была вакантной. А этот новый русский шофёр – он вроде бы сильный, выносливый, как верблюд. Глуповатый, правда, но старается. Даже какие-то слова на дари выучил – рабочий ишак, хотя, вишь ты, и с извилинами. Такой как раз и нужен, чтобы не военный… Но ставить русского над афганцами? Афганец лучше следит за шурави. А с другой стороны, русские особых проблем пока не приносили, в отличие от афганцев, да и не живут афганские сарбазы долго… А офицеры? Им веры ещё меньше, чем шурави. Да и живут они столько, сколько майор Каратулла скажет. Хотя что тут мудрить? Плётка надёжнее любого муллы воспитает и тех и других…
Видимо, чтобы посмотреть, справится ли Абдулрахман с афганцами (склонными, кстати, к истеричности и традиционно державшими русских на расстоянии), Азизулла распорядился разместить Бориса в одной камере с двумя пленными офицерами-бабраковцами.
Но эти двое встретили нового соседа спокойно, можно даже сказать доброжелательно. Один, правда, лишь буркнул что-то нечленораздельное и даже не поднялся с пола, зато второй представился по-русски:
– Я – капитан авиаций Наваз. Ты – офицер? Коммунист? Как тебя звать?
«Ну вот, ещё одна проверочка», – решил Борис, а вслух сказал:
– Да никакой я не коммунист. И не офицер. Шофёр я из геологической партии. А зовут… Ваши в Абдулрахманы перекрестили.
Лётчик понимающе покивал и других вопросов задавать не стал. Тишину через некоторое время нарушил сам Глинский:
– Слышь, Наваз, а как ты сюда попал?
– Сбили. На границе.
– Понятно… А этого, соседа нашего, как зовут?
– Фаизахмад. Джэктуран – старший капитан, из «коммандос».
– А чего он такой… хмурый.
– Он пуштун. Из рода дуррани. Он мало с кем говорит.
– А ты в Союзе, что ли, учился?
– Да. Четыре года… Жена Оксана из город Краснодар. Дочь – Софиийа, афганская казачка, по-советски – Сонья… Потому что много спит. Сейчас – дома.
У чуть смягчившегося Наваза на глаза навернулись слёзы. Он, наверное, вправду считал, что его дом – в Краснодаре. Помолчали. Потом Борис задал новый вопрос: