Наверное, все дело в том, что эти повести — больше, чем автобиография Сэмюэла Клеменса, который их написал. В них есть то, что не умирает со смертью человека, который прожил свою жизнь и под старость оглянулся на нее, чтобы снова перебрать и самые радостные, и самые печальные страницы, подводя итог. В них есть чудо искусства.
Художник прикасается к такой ему знакомой и такой на вид безликой, бесцветной провинциальной американской жизни прошлого столетия. И за ее скучной размеренностью он обнаруживает удивительное богатство. Однообразие бестревожного быта вдруг расцвечивается яркими красками не книжной, а, истинной романтики. Мир овеян тайной, в нем все захватывающе интересно, неожиданно. И сколько чудес, сколько поразительных случайностей на каждом шагу!
Ничего этого, разумеется, не увидеть, привыкнув к будничности и перестав замечать за нею жизнь — бесконечную, всегда изменчивую, вечно новую в своем переливающемся многоцветье. Для ребенка будничности не существует. Вероятно, в любом сорванце-ветрогоне скрывается художник, потому что ведь и у художника обязательно должно быть это не притупленное, острое зрение, эта способность распознать оттенки и полутона там, где для других господствует лишь одна серенькая и тоскливая тональность.
Оливия Клеменс называла своего седоусого мужа Мальчик — из нежности.
Писатель, создавший книги о Томе и Геке, и впрямь был мальчиком — по обостренности восприятия, по той детской доверчивости к чуду, без которой не было бы самих этих книг.
Кто бы из ганнибальцев мог предположить, что их неказистый городишко способен предстать перед миллионами читателей таким редкостно колоритным и притягательным местом, как родина Тома и Гека! Им-то казалось — город как город, неотличимый от тысячи других, разбросанных по американским просторам от океана до океана. А под пером Твена это была сказочная земля. Воздух здесь напоен ароматом цветущих белых акаций, и изумрудными переливами сверкала вымытая июньской грозой зелень на Кардифской горе. Блаженная тишина стояла в летнем воздухе, только пчелы деловито жужжали, собирая пыльцу в разросшихся, запущенных садах. Ни дуновения ветерка, густеет дымка зноя, и парят в бездонном небе над широко разлившейся рекой одинокие птицы.
Дремлет природа — лишь постукивает вдали дятел да изредка проскрипит по главной улице телега, неспешно поднимающаяся от пристани к старой кожевне за пустующим трактиром. И весь Санкт-Петербург погружен в эту сладкую дрему, мирный, счастливый городок, пусть его сколько угодно называют захолустьем, где никогда ничего не случается.
Твену хотелось, чтобы, закрыв книгу, его читатель сохранил ощущение ничем не нарушаемого покоя, гармонии и счастья. Мы знаем, что в Ганнибале происходили события и пострашнее, чем нежданная встреча Тома Сойера со своим заклятым врагом Индейцем Джо в пещере. Придет время, и об этих мрачных сторонах жизни своего родного города Твен тоже расскажет — уже в книге о Геке Финне, да и не только в ней. Но в «Томе Сойере» о них еще не заходит речи. Том, быть может, и догадывается, что не так-то все лучезарно и празднично в Санкт-Петербурге. Ведь убили же у него на глазах доктора Робинсона, которому для занятий анатомией потребовался труп, хотя в те годы церковь решительно запрещала производить вскрытия. Ведь если бы не его, Тома, смелость, не миновать бы виселицы ни в чем не повинному Меффу Поттеру, которого толпа готова была растерзать, не дожидаясь суда.
Впрочем, если героя Твена и посещают мысли о том, что жизнь сложна и таит в себе жестокие драмы, то вслух он этих мыслей не высказывает. В конце концов, он всего лишь мальчишка, пока почти и не соприкасавшийся с миром взрослых, живущий собственными интересами, собственными детскими увлечениями и надеждами. А у Тома такой уж характер, что ему бы только играть, выдумывать все новые и новые приключения, отдаваясь им самозабвенно.
Но дело не только в характере Тома Сойера.
Твен писал свою повесть, когда давно ужо осталась позади Гражданская война и высоко взметнулись волны деляческого ажиотажа, который уродовал души, порождая столько кричащих несправедливостей, что сама действительность Америки внушала чувство тревоги и разочарования. Вспоминая Ганнибал, каким тот был сорок лет назад, писатель не мог не поразиться контрасту — как все с тех пор переменилось! И достаточно было просто сопоставить минувшее с нынешним, как сразу же то давнее время окутывалось пеленой сладких воспоминаний, казалось чуть ли не безмятежным на фоне нездоровой, суетливой эпохи, пришедшей ему на смену. Из этих воспоминаний, из этих сопоставлений и возникал образ «зеленой долины, залитой солнцем», теперь уже поруганной, но в былые — и не такие уж давние — времена представлявшей собою обитель радости, довольства, счастья.
И оставалось только гадать, зачем же сам Сэмюэл Клеменс сбежал из этой обители в Неваду и не возвращался в края своей ранней юности столько лет, зачем, так много вложив от самого себя в Тома Сойера, он великому множеству и юных, и взрослых читателей внушил иллюзию, будто и его мальчишеские годы были сплошным праздником и бесконечной веселой игрой, хотя он-то ведь еще малышом узнал, почем фунт лиха.
Твен черпал из своего непосредственного опыта, но писал все-таки не о себе самом. Он писал об особой стране по имени Детство, которую первым по-настоящему и открыл для американского читателя. И он был убежден, что нет и не может быть страны прекрасней, чем эта. Одна беда — провести в ней всю жизнь невозможно: для каждого приходит время прощания, и с возрастом неизбежно черствеет сердце, ослабевает воображение, глохнет врожденное и безошибочное чувство справедливости.
Повсюду вокруг Тома и Гека властвует будничный распорядок, которому подчинились взрослые. Но пока еще так легко от него сбежать, с головой уйдя совсем в другой, увлекательный и чудесный мир. Санкт-Петербург действительно замечательное местечко — здесь никакое бегство не страшно, ведь все это игра.
Можно разыграть свою же гибель в реке, подняв на ноги весь городок, и преспокойно наслаждаться привольными деньками на острове, а затем произвести фурор, явившись в церковь на собственные похороны, как это довольно часто происходило с мнимыми покойниками из рассказов, сложенных на фронтире.
Можно пережить нешуточную опасность, блуждая по мрачным коридорам пещеры, но и это приключение, конечно же, кончится счастливо, а наградой за него будет найденный клад, осуществившаяся мечта любого подростка.
Да, все это могло происходить только в Санкт-Петербурге, штат Миссури, и во времена, которых уже не вернуть. Страна детства соединилась в представлении Твена с той идеальной страной, которой, как ему казалось, могла бы стать Америка, если бы только люди доверяли велениям своей души, а не расчетам да укоренившимся предрассудкам и сохранили верность собственной своей доброй природе, а не ими же выдуманным нормам существования, подчиненного корыстолюбию, практичности, набожности и культу пользы, хотя до чего же эта польза безлика и скучна.
В Томе Сойере соединяется все самое лучшее, что была бы способна создать Америка, избавленная от пороков и уродств делячества, и та не стесненная никакими условностями свобода чувства и души, какая исчезает вместе с детством.
Именно поэтому Том всегда останется живым и притягательным для всех мальчишек мира.
Он в самом деле удивительный мальчик, этот Том Сойер. В толпе своих ровесников он не затеряется, потому что Том — это личность, но чета благонравному Сиду или чистюле Альфреду Темплю. Сколько он доставил хлопот своей старой тете Полли да и всему Санкт-Петербургу! Но ведь он не просто развлекается, как умеет. Он смышлен, смел и наблюдателен. И он справедлив не только когда преследует тихонь да подлиз. Нужно спасти Бекки, над которой уже занесена розга плешивого учителя, — и Том, настоящий рыцарь, заслонит свою избранницу, вытерпев порку без единого стона. Нужно защитить неповинного Меффа Поттера, которому грозит казнь, — и он, отбросив страх, выступит на суде, хоть и чувствует в упор на него наставленный тяжелый взгляд Индейца Джо.