Мама, конечно, немного переживала, что я забросил виолончель. Но Никита заверил её, что игра на гитаре «очень развивает гармоническое мышление».
К тому же в одной песне мы вставили виолончель. То есть я там бросаю свою гитару и устраиваю такой виолончельный запил… Самому нравится. Я такого на виолончели никогда не играл и не слышал ни у кого. А Никита там только подыгрывает мне тихонько на тарелочке. Пока на синтезаторной, а потом будет на настоящей. Здорово так – моя виолончель и его тарелочка. Это моя любимая песня, про Лётчика Экзюпери. Я долго боялся эти стихи Никите показывать, думал, он смеяться будет. Ну и вообще, не хотелось, чтобы он его трогал, Лётчика моего, музыку там сочинял… Казалось, испортит. А Никита прямо им заболел. И потом примчался ко мне – и, не снимая куртки, сразу за клавиши. И показал. И оказалось – вообще!.. Сумасшедше здорово. Не думал, что из моих стихов можно такое сделать, настоящее. Да и соло виолончельное там отличное получилось. В общем, Никита считал, что Лётчик Экзюпери – это самая наша хитовая песня. Бомба, говорил.
А потом произошла и вовсе невозможная вещь.
Я вышел за хлебом, а когда вернулся, услышал на кухне Никитин голос. Мама всё восхищалась, что он, ударник, так здорово на синтезаторе играет. А он ей говорит:
– Да что вы, в самом деле. Ваш Оська в сто раз талантливее меня. Что там я – просто знаю несколько аккордов. И перебираю их. За полгода можно выучиться. А вот Оська… Вы хоть стихи его видели? Да вы что! Такие стихи – вообще!!!
И тут он увидел меня. Мои раскрытые от ужаса глаза. И он улыбнулся широко и сказал:
– Ой, камрад… Похоже, я тебя заложил… Извини.
Знаете, что в этом невозможного?.. Что я на него не обиделся. Вообще. Не могу на него обижаться. То есть… То есть я тогда думал, что не могу.
* * *
Есть у нас такой человек – Гиреев. Человек этот… В общем, если честно – я бы хотел, чтобы его вовсе не было. Вообще не было – таких, как он. Особенно когда я увидел, как он Мансура ткнул головой о батарею. «Не стой здесь, ты…» – сказал ему Гиреев. И добавил такое слово, которое я не хочу повторять. В общем, смысл этого слова – что Мансур нерусский. Поэтому нечего ему здесь стоять, где Гирееву пройти надо.
У меня прямо всё внутри опустилось. Холодно стало мне внутри. Потому что человек – вот нормальный человек, я же нормальный! – должен был… Должен был что-то сделать. Не знаю что. А я в этот момент очень некстати вспомнил, что я, в общем, тоже не вполне русский. И что Гиреев меня выше на голову и толще раза в полтора. И что мне… И что мне руки надо беречь. И на всякий случай – голову ещё.
Поэтому я подождал, пока Гиреев уйдёт, а потом подошёл к Мансуру. Он сидел у батареи и трогал лоб.
– Больно?
– Отстань, – сказал Мансур.
И я отстал. Но теперь каждый раз, когда я видел Мансура, что-то внутри у меня ухало вниз.
А когда я видел Гиреева… Короче, я предпочитал его не видеть.
Но он сам меня нашёл. Я, в общем, тоже был виноват – нарвался. Просто в тот день никто не сделал английский, кроме меня. Тема была сложная. А я не знал, что она сложная. У меня мама английский в институте преподаёт.
В общем, Гиреев молча забрал мою тетрадь и пошёл что-то оттуда перерисовывать. Я немного посмотрел на крошечную ручку в его огромном кулаке и отполз тихонько в сторону буфета.
А потом вернулся и увидел Никиту. Он стоял ко мне спиной, а вокруг него, конечно, толпился народ. И к нему подошёл Гиреев. А я стоял за таким выступом, вроде колонны, и Гиреев меня не увидел.
Он просто подошёл к Никите и ткнул в него моей тетрадкой.
– На, – сказал он. – Жиду своему отдай.
И Никита… И Никита кивнул. Просто кивнул, и всё.
У меня подогнулись колени. И кончился воздух. И я… пошёл тихонько. Тихонько-тихонько. И дошёл так до самого дома. Семь остановок, безо всякого троллейбуса. Вошёл. Лёг на диван. И перестал думать. Мысли кончились.
А потом в дверь позвонили. И я не открыл. И позвонили снова. И я опять не открыл.
Никита зашёл ещё раз, ближе к вечеру. Мама уже вернулась с работы, и он говорил с ней.
– Что случилось? – спросил он.
Я спрятался на балконе.
– Я не знаю, – растерянно ответила мама и взяла у него мою сумку. – Вышел, наверное, куда-то… Только что здесь был…
Я не ходил в школу три дня. А потом пошёл.
– Оськ… Ты что? – спросил меня там Никита.
Я не ответил. И получил своё «Присутствует на уроке чисто биологически».
Он, конечно, не видел, что я слышал. Но что… Что он – вот так… Ему это – нормально?! Что – «жид»? Да? И… он хотя бы должен был сказать мне. Что у него теперь при виде меня что-то там ухает. Вниз.
И я не понимаю: ведь он не боится Гиреева! Тогда, с Мансуром… Я рассказал ему. И Никита тихо подошёл к этому недоумку и сказал ему несколько слов. Очень тихо. И Мансура больше никто не трогал.
А меня?! А я?!
Я подумал, что мне нужно как-то пережить всего один год. Потом, за девятый, сдам экстерном. Всё равно – хоть на трояки. И пойду в музучилище. Там будут новые люди. Таких, как Гиреев, там точно не будет, в музыкальном таких не может быть.
И дружить я там ни с кем не буду. Хватит. Надружился.
Хотя Никита, конечно, ещё зайдёт. Синтезатор-то у меня. А его надо отдавать. Жаль, что не вышло у нас группы. Вот этого по-настоящему жаль.
* * *
У меня всё крутилась в голове наша песня одна, смешная, про людоеда, который терзался выбором – съесть принцессу или нет. И одному скучно, и кушать хочется. Съел, конечно. Голод не тётка. И не дядька.
Слопал, значит, их высочество
И рычит от одиноочества-а-а…
Здорово это Никита пел, смешно. В этом месте он должен был бросать свой синтезатор и бежать к барабанам. А пока мы дома репетировали, он взял у мамы разные кастрюльки и лупил по донышкам ладонями, негромко, но так здорово, ух!
Рычит, значит, от одиночества. На самом деле всё это ерунда. По-настоящему мне только Лётчика жалко. Лётчика моего Экзюпери. Что его не будет, никогда. Песни этой. И соло моего виолончельного тоже не будет.
Просто окно открой
И смотри, смотри —
Видишь, машет тебе рукой
Лётчик Экзюпери,
С неба – машет тебе рукой…
Ты ведь тоже,
тоже видишь его?..
Не может Никита это петь. Не видит он моего Лётчика. Если он вот так просто может кивнуть Гирееву и всё. Если ему это нормально, что меня – таким словом. Ну и пусть, и пусть.
Черт с ней, с дружбой этой. Жил как-то раньше и теперь проживу. А вот Лётчика жаль, что не будет.
* * *
…И в этот раз дверь открыла мама. И я услышал непривычное:
– А Иосиф? Дома?
Иосиф. Как странно. Я подписывал этим именем свои тетради, слышал его от взрослых. А сейчас кажется – услышал первый раз.
– Проходи, Никита, – сказала мама, – тапочки надевай, холодно у нас!
– Спасибо, – отозвался он, – я в школе уже поел…
– Никита, – засмеялась мама, – вытащи наконец свои наушники! Никого не слышишь…
И я понял. Вдруг. Сел на пол и чуть не заплакал, как маленький. Всё-таки какой он псих, вечно в своих наушниках. Не слышал он гиреевских слов, просто не слышал. А я устроил трагедию, как дурак.
* * *
– Знаешь, Оська, мне всегда казалось – такое дурацкое имя у меня. У всех – нормальные, а у меня – на «а» кончается почему-то. И не сократить никак. Какое-то рабоче-крестьянское. А вот у тебя!!! Сумасшедшее прямо имя. Иосиф. Библейское. Прямо – чувствуешь связь времён. И-о-сиф. С ума сойти…