— Ну, если был замок…
— И вышла эта бабка замуж — тогда она, конечно, не бабка, а девица была — за Александра Сергеевича Огаркова, тоже богатого человека, из нашего города… Погоди-ка, где-то у меня бумажка была.
Алевтина Петровна покопалась в ящике и подала мне пожелтевшую визитную карточку, на которой действительно было написано золотой каллиграфией «Александр Сергеевич Огарков».
— Этот Александр Сергеевич был дед моего мужа. Как уж они познакомились, где, я не знаю. А игрушки я сейчас покажу. Остатки. Три шкафа было этих игрушек. Теперь я и сама Огаркова. По мужу. Дом был большой, старый. Достался нам. Что с ним делать? Три шкафа с игрушками. Посуды одной — страсть! В нашей теперешней квартире и не поместилась бы вся посуда. А мебели этой старинной…
— Какая мебель?!
— Буфеты, стулья, стол яйцом на одной ножке, комоды, зеркала, диванчики, кресла. А то еще тумбы какие-то вроде столбов. Говорят, на них раньше вазы стояли. И все медью украшено. А дерево называется — красное. Не знаю, почему так называется, на вид оно было темное, да и все. А то еще шкафчик с секретами. Откинешь переднюю стенку, получается стол. Внутри ящички, ящички, штук не двадцать ли. А то еще дамская принадлежность вроде трельяжа. Но только доска, на которую что-нибудь положить, — из зеленого камня. Красивый камень был, я и то любовалась этакими разводами.
— И куда же все это делось?
— Прижгли. А куда нам? Прижгли, повыбросили. Дом надумали продавать. Хламида. Из мебели, что не успели прижечь, новым хозяевам досталась.
— Что ж, Алевтина Петровна, вы считаете ваши теперешние табуретки красивее тех стульев и кресел?
Женщина поглядела на табуретки оценивающим взглядом и, как видно, представила себе те стулья, сопоставила с табуретками. Впервые она задумалась над тем, что, может, вовсе те стулья и кресла были не хуже табуреток. В следующих ее словах послышалось желание как бы оправдаться перед самой собой.
— Они, может, и не хуже, со спинками и сиденья синим шелком обтянуты. Но шелк выносился, поредел. Да и тяжелые они, куда нам? Табуретки привычнее, проще. Хотите я вам пузырь покажу, где-то валялся во дворе, если не разбили.
Покрытый толстым слоем запекшейся пыли и присохшими комочками куриного помета, пузырь был внесен в комнату. Сначала нельзя было определить, что это прекрасное малиновое стекло. Снизу — донышко для свечи, по верхнему краю фонаря — ажурная бронзовая решетка и три бронзовые цепочки.
Если правда, что по одной кости археологи определяют весь скелет ископаемого животного, то по одному этому фонарю можно было бы восстановить всю обстановку и атмосферу дома, где он раньше висел, если бы Алевтина Петровна и не успела рассказать про «дамскую принадлежность с каменной зеленой доской».
— А то еще был голубой пузырь, и не стеклянный, а фарфоровый, там были нарисованы разные картинки, вроде пастушок играет на дудке, девка молодая возле него, овечки, ручеек, а вдали башенки. Этот — что! Этот против того невзрачный.
— Где же теперь голубой пузырь?
— Дети играли, да и разбили… Могу шкуру вам показать. Золовка все уговаривает меня на шапки ее изрезать, а мне жалко. Если купите, недорого отдам, все равно пропадает, выбросим.
Тут я едва не ослеп. Алевтина Петровна достала из сундука и развернула на столе горностаевую мантию. Ну, не мантию, конечно, накидку, или как ее назвать? Женщине среднего роста накидка доходила бы до середины бедра, но и такой я не видел никогда в жизни.
— А еще вы говорили про какие-то игрушки, которых было три шкафа.
— Ничего не уцелело почти. Мне самой, по правде сказать, было жалко их выбрасывать, но муж с деверем, как выпьют, как только я отвернусь, скорее эти игрушки в ведро и в Ирпень.
— В реку?
— Да, речка у нас текла около старого дома, Ирпень. Они, муж со свояком, и приладились весь хлам из старого дома в Ирпень таскать.
— Много они перетаскали?
— Много, ой, много! Три шкафа. А если ведрами мерить, ведер, я думаю, шесть, если не восемь. Они без меня таскали. Только я отвернусь, они сейчас все медные да фарфоровые игрушки и туда. Уцелело несколько штук, и те побитые. Шкафчик во дворе стоит, можете посмотреть.
Шкафчик, между прочим, тоже красного дерева, и хоть фанеровка теперь вся отклеилась и обшелушилась, все же он, стоящий в курятнике, свидетельствовал, что большой старый дом, наполненный антикварными вещами, не приснился Алевтине Петровне, не привиделся в романтических мечтах, не придуман в виде красивой сказки.
В шкафчике на трех полках в беспорядке, производящем впечатление посудного боя и черепков, стояли стеклянные и фарфоровые вещицы. Первое, к чему потянулась моя рука и что я извлек на свет божий, была прямоугольная, плавновогнутая тарелка с изображением на ней во всю ее плоскость московского дореволюционного Кремля. Дворец — еще с галереей, Колокольня Ивана Великого — в лесах. Справа — панорама не вовремя обрывалась, а то можно было бы увидеть памятник Александру Второму и Чудов монастырь, ныне не существующие. Кузнецовский фарфор.
Вторая тарелка, извлеченная мной, оказалась квадратной, и был это английский фаянс. Вид священного города Мекки, несколько мусульман в чалмах: один на ослике, второй идет рядом, третий отдыхает в тени под деревом.
Увидев в моих руках фарфоровую фигурку — мужичка, сидящего на пеньке в непонятной позе, Алевтина Петровна пояснила:
— Он раньше на балалайке играл. Балалайка, видите, отбилась и потерялась вместе с левой рукой. К нему была пара: мужичок же, но только лапти плетет, та игрушка пропала.
Следующие фарфоровые группы, найденные мной в шкафчике, были нерусского происхождения, это была Вена восемнадцатого — начала девятнадцатого века. Девочка в кружевном переднике и в широкой шляпе сидит на земле, обхватив руками величиной с нее же, яйцо. Верхушка яйца срезана и, значит, можно было бы что-нибудь в него положить, какую-нибудь домашнюю галантерейку. Еще одна девочка, поющая, и, как видно, на улице, под окнами высокого дома, потому что личико поднято кверху.
— Тарелок этих было множество, — рассказывала между тем Алевтина Петровна, — они загромождали весь дом. Помню, одну большую я отдала племяннику, и он из вежливости взял, а как вышел из дома, так у забора и прислонил. Потом я их соседкам раздавала, капусту накрывать вместо кружков.
— И ни одной не осталось?
— Одна сохранилась у золовки. Написано «Петр I» и нарисован двуглавый орел.
— Я бы ее купил.
— Золовка и так отдаст, только ее теперь нет на месте, в отпуске она, уехала к родственникам в Москву.
— Адреса этих родственников у вас нет?
— Она вернется дней через десять.
Я продолжал ревизию шкафчика. Вот стеклянный графинчик семнадцатого века из двухслойного стекла, вот венецианский графинчик, вот бокал времен Павла I.
— Один только остался. У этих бокалов мы отшибали ножки и давали детям играть.
— В какие игры?
— Вместо формочек.
От бронзы осталась только оленья голова с ветвистыми рогами — деталь чернильного прибора. Под конец шкафчик преподнес мне еще один сюрприз — перламутровую витую раковину с тонким резным китайским рисунком. На ней, как на прочих изделиях, — коллекционный номерок.
Черепки и обломки я расставил на доске, подвернувшейся под руку. Среди курятника мои находки представляли из себя не только живописную, но и фантастическую картину.
— А картинка на стекле вам, значит, неинтересна?
Да, картинка. Что же она такое? Пока я разбирал содержимое шкафчика, картинка не выходила из головы. Было тут два вопиющих противоречия. Первое противоречие — между самой картинкой и рамкой, и второе — между ними обеими и всеми остальными предметами. Кроме вкуса, оставшиеся от прежнего собрания предметы говорили о больших средствах, о богатстве. Каким образом среди венского фарфора и павловских бокалов, среди английского фаянса и венецианского стекла, могла оказаться примитивная картинка, написанная на стекле, хотя бы и вставленная в дорогую, изящную рамку? И как мог человек со вкусом соединить изящную рамку с примитивной картинкой?