- Причина?
- Голод и похоть. В том и в другом - ненасытен. Гиперсексуален. Совокупляется с людьми независимо от пола, а также с животными и растениями. Кого на Олимпе звали "бог с торчащим членом"? У индейцев это Трикстер. Они идут еще дальше греков. Фалл у Трикстера на посылках, он носит его в коробе за спиной и зовет "младшим братишкой". Что не может или на что не решается он сам, исполняет его пенис, а тот и вовсе без тормозов.
Я вступаюсь за греков и напоминаю, как Зевс превращался в быка, в лебедя, в золотой дождь ради земного соития. Отсюда: что можно Зевсу, нельзя быку.
- У индейцев наоборот: пенису Трикстера можно больше, чем его хозяину.
- Неизвестно еще, кто чей хозяин, - говорю я, вспоминая скандальный роман Альберто Моравиа "Я и он", а по памяти цитирую Платона:
- Природа срамных частей мужа строптива и своевольна - словно зверь, неподвластный рассудку; под стрекалом непереносимого вожделения человек способен на все.
- Не то! Трикстер и его пенис взаимосвязаны и взаимозаменяемы. Есть деревянные персоны, где на месте гениталий у него человеческое лицо. Игра эквивалентами. Пенис - его двойник и альтер эго.
- Трикстеру нравится девушка, и он посылает к ней вместо себя свой пенис, - раздается сзади сонный голос сына моего сына. - А сам подсматривает что между ними происходит.
- Это в мифе у виннебаго, - поясняет невестка.
- Как нос коллежского асессора Ковалева! - радуюсь я и рассказываю невестке и внуку про Гоголя, про Ковалева и про Нос, что гуляет сам по себе, собственной персоной.
С обидой за нашего классика думаю, что индейское племя виннебаго решилось на то, на что не хватило писательской смелости у Николая Васильевича.
- Хитрый, но перехитряет самого себя, попадает в собственные ловушки, продолжает невестка, переходя от любовных штук Трикстера к общей его характеристике. Лео позади то ли спит, то ли подслушивает. - Правая рука у него дерется с левой, а он следит со стороны как зритель. Шут гороховый. Озорник. Надоеда. Трюкач. Плут, но божественный. Божество, но с чертинкой. Пародия бога на самого себя. Simia dei.
- Чего, чего?
- Обезьяна Бога. Так средневековые схоласты называли дьявола. Созидатель и разрушитель, бог и черт в одном лице. Бог-игрок, бог-весельчак, бог-затейник. Бог, преодолевающий самого себя. Бог-экспериментатор, бог-убийца. Каким в архаические времена был твой бог.
- Мой бог?
- Ну да. Гневливый, вспыльчивый еврейский бог, уничтожающий собственное творение, сочтя его несовершенным: потоп, Содом и Гоморра, постоянные угрозы им же избранному народу. Бог-самоубийца. А динозавры, его фавориты, так долго жившие на земле - и тех стер с ее лица. А ведь это было детище еще молодого бога. Нынешняя флора-фауна, включая человека - создание бога ветхого, больного и уставшего от собственных опытов.
- Последний день творения - человека сотворил утомленный бог. Рильке бы сказал, изношенный бог.
- Кто такой Рильке?
Мы квиты. Я шапочно знаком с Трикстером, она слыхом не слыхала про Рильке. Мы с ней живем в разных мирах, но общий язык с грехом пополам все-таки находим. Может, этот общий язык и есть форма любви к ней безлюбого человека?
Дав справку о Рильке, спрашиваю:
- Так почему Лео зовут Трикстером?
- Я - трикстер! Я - трикстер! - орет с заднего сиденья окончательно проснувшийся Лео.
До меня, наконец, доходит, о чем мне долбит невестка. Лео - это я. Это я - трикстер: шут, паяц, буффон, ерник, возмутитель спокойствия, получеловек-полуживотное. Двойник самого себя. Левая рука не ведает, что творит правая. Отличаясь от меня внешне, Лео схож со мной в сути. Вглядываюсь в него и узнаю себя, каким себя, естественно, не помню, как не запомнит себя Лео в этом возрасте. Узнавание на подсознательном уровне, но я выманиваю его из своих глубин наружу. Вот почему я побаиваюсь этого продвинутого и невыносимого ребенка - он и в самом деле похож на меня. Себя же я боюсь больше всего на свете. Есть чего бояться.
- До тебя дошло, почему я хочу девочку? - говорит мне невестка. - С меня довольно двух трикстеров.
- Двух?
- Не считая тебя. Твой сын и твой внук.
- Они тебе не нравятся?
- Обожаю обоих, но хочу девочку.
- А девочка не может быть трикстером?
- Трикстер без своего дружка? Это уже не трикстер.
Рано, конечно, судить, пусть сначала наше с невесткой и Лео путешествие закончится, с неделю буду ходить оглушенный, пока не приду в себя, все путевые эффекты, очистившись от физических тягот, выпадут в осадок памяти, откуда будут всплывать, если возникнут аналогии. Но уже сейчас мне как-то странно, что эту поездку, для меня самую изнурительную, на измор - и одновременно восхитительную, Лео скорее всего никогда не вспомнит. Не вспомнит и кота Вову, если больше меня не увидит. Или где-нибудь в подвале либо, наоборот, на чердаке подсознанки, не доходя до его английской речи, сохранится образ отца его отца? Известно: память, не контролируемая сознанием, куда сильней осознанной.
А, собственно, зачем мне это? Зачем мне остаться в его памяти, осознанной или бессознательной? Генетическое бессмертие, благодаря Лео и его брату (пусть даже, с оговорками, сестре), мне, надеюсь, обеспечено, а фамильным тщеславием, слава Богу, не страдаю.
- Учти, это последний. Отдам долг природе - и баста, - говорит невестка, догадываясь, похоже, что для меня она только гарант вечной жизни в беспамятных генах.
- Испугала! - держу, как всегда, язык за зубами.
Само понятие природа теряет здесь прежнее значение. Под этим словом я разумел Подмосковье и Карельский перешеек, Тоскану и Умбрию, Новую Англию и Квебек, изъездив их вдоль и поперек. Пусть даже Кавказ, Сицилию, Крит, Турцию - южнее не забирался. Там природа соразмерна человеку, здесь постоянно чувствуешь равнодушие Бога к тем, кого он сам же создал в свой последний рабочий день, мелкоту человеческого времени - перед грандиозностью времени геологического, главного архитектора природных чудес света. А солнце, вода, ветер, коррозия - его подмастерья, прорабы вечности. Аeternis temporalia, как выразился средневековый богослов Ириней Лионский. Вот я и говорю, что путешествую во времени вечности при полном отпаде от цивилизации.
Одни каньоны чего стоят - провал в земной коре глубиной в километр-полтора. При виде любого каньона - а здесь их больше, чем фьордов в Норвегии - Лео кричит: "Grand Canyon!" Для него это одно слово, по сути он прав: каждый каньон - великий.
Ястребы, вороны и орлы подчеркивают глубину: они кружат на огромной высоте, а ты глядишь на них сверху. В Большом Каньоне река провалилась, по собственной инициативе, почти на два километра. Глаз устает пока с края каньона схватит где-то у самого центра земли дымно-зеленую полоску реки Колорадо. Я так и не дошел до нее, узнав, что подъем займет в три раза больше времени, чем спуск, а сил понадобится сколько у меня уже, боюсь, нет. Даже если есть, приберегу для иных свершений. В отличие от Тиры, здесь нет фуникулера. Нашелся и внешний повод для моего возврата с полпути. Шедший передо мной парень поскользнулся, ища ракурс для фотоснимка, и я тут же вспомнил, как сто лет назад на моих глазах сорвался с километровой Ай-Петри в Крыму такой же вот незадачливый фотограф - я до сих пор отсчитываю мгновения, пока он летит вниз, а восход солнца, ради которого мы забрались туда такую рань, выпал из моей памяти начисто. Навидался я этих восходов-заходов до и после! А прыжок в собственную смерть - еще только раз: на крышке саркофага в Пестуме. Там голый человек, вытянув руку, ныряет вниз головой в пустоту - более сильного образа смерти в искусстве не знаю. Так и называется: саркофаг ныряльщика, 4-ый век до нашей эры.
Не с тех ли самых крымских пор моя фотофобия? Тем более в эпоху цветных фотографий, окрас на которых лет через двадцать потускнеет, сойдет на нет. Предпочитаю сетчатку глаза. Точность гарантирована, никакой ретуши. А каньоны, те вообще не фотогеничны. Особенно мой любимый - Сион. С час я карабкаюсь там на скалу по имени "Вершина для приземления ангелов", но вместо обещанных ангелов застаю группу дымящих туристов: