— Любит тебя мой народ. Так встретили тебя, что я уже сам не знаю, кто из нас шах, а кто Имам-Кули-хан.
— Эта любовь и почести принадлежат тебе, солнцеравный! Народ знает, что я был верным рабом и слугой твоего великого деда. Народ мудр, он знает и то, что я во веки веков буду таким же верным рабом и слугой наследнику, получившему престол по завещанию великого Аббаса. За то и чествовали меня жители всего Казвина.
— И то не забывай, Имам-Кули-хан, что мой великий дед любя говорил тебе, чтобы ты не опережал его, не очень-то первенствовал в некоторых делах.
— Если я и бывал порой поспешен, то лишь во имя шахской славы, солнцеравный, ибо всякий иной умысел — от шайтана! Я ведь доказал свою преданность тебе и еще раз докажу, когда своему брату-предателю собственноручно выколю глаза!
— Но матушка твоя этого не желает. Нынче она просила меня о другом.
— Что спрашивать с восьмидесятилетней старухи, у которой аллах давно отнял разум!
— Устами матери вещает аллах, а воля аллаха для меня священна. Я прощаю Дауд-хана с одним условием — чтобы он доставил мне сюда связанного Теймураза, иначе смотри, мой Имам-Кули-хан, как бы сам Теймураз не опередил его и не привел самого сюда связанным!
— Я пригоню обоих, повелитель, обоим выколю глаза и своей рукой снесу головы с плеч.
И обманывали они друг друга, сидя в обители лжи и лицемерия.
Обманывали они друг друга во имя зла и добра — венценосный служил первому, невенчанный мечтал о втором, зная накрепко, что даже добро приходится вызволять из ада с помощью дьявольских уловок.
Люди судили-рядили, обманывали себя и других, а бог смеялся, вынося свое собственное решение…
…Еще не перевалило за полночь, когда Имам-Кули-хан в легком халате из блестящей парчи, лежа в отведенных ему покоях на шитых золотом подушках, лениво разглядывал новое пополнение своего гарема и живо представлял во всех деталях, как осуществить свой сокровенный, но рискованный замысел именно на рассвете, когда сон особенно крепок.
Евнухи потчевали его фруктами и шербетом, а он попивал по-кахетински настоянное ширазское вино из хрустального кубка, который в знак особого уважения преподнес ему в день рождения португальский военачальник.
«…Лишь двоих покараю. Хосро-Мирзу заставлю ослепить шаха Сефи, а затем собственноручно отсеку ему голову, чтобы не сеял вражду и смуту днем и ночью. На рассвете свершу суд праведный, труп на плошали будет валяться добычей мух и червей. А Аббасова отпрыска на привязи буду водить по всей Персии, как обезьяну, чтобы сбылось проклятие царицы Кетеван. Кизилбашам внушу страх перед христианами, а христианам — страх перед кизилбашами, дабы, ненавидя друг друга, хранили преданность мне и об измене не помышляли никогда. Восток чтил и вечно должен чтить мудрость римлян — разделяй и властвуй».
Так думал Имам-Кули-хан, лениво поглядывая на новых жен, одетых в прозрачные шелковые шальвары. Как и подобает перезрелому и пресыщенному мужу, одну отвергал он из-за плоской груди, у другой ноги находил недостаточно стройными, третью корил за унылое выражение глаз, четвертую — за тощие ляжки, у пятой пальцы на ногах были кривоваты, и, теша себя, бегларбег усердно искал оправдания своей мужской лени, которая вот уже пятый год одолевала его, когда-то гордившегося своей мужской неутомимостью.
На одной лишь из новеньких остановился его взгляд, в одной лишь не сумел обнаружить он изъяна.
Разглядев издали более внимательно, он легким движением правого указательного пальца поманил ее к себе, усадил рядом и внимательно заглянул в глаза, блеска которых не скрывали черные ресницы.
— Ты грузинка? — спросил он на своем родном языке.
— Да, во мне течет кровь Багратиони.
— Чья ты дочь?
— Князя Мухран-батони.
— Кто тебя привез?
— Отец подарил меня шаху Аббасу.
— Мать крепостной была у отца?
— Да, хлеб выпекала в Мухрани…
Имам-Кули-хан только хотел спросить имя красавицы, как в зал ворвалось десятка два таджибуков с искаженными яростью лицами. Они вмиг накинулись на Имам-Кули-хана, скрутили его прямо как он был, в парчовом халате, не дав даже опомниться.
Все понял Ундиладзе, понял, да поздно! Шах Сефи опередил его на каких-нибудь три часа, а время, даже мгновение, определяло всегда победу или поражение, которые неразлучно, как близнецы, вместе бродят по свету во все времена интересной, но сложной истории человечества.
Понял Имам-Кули-хан, что это конец, спокойно и без всякого страха проговорил:
— Только не здесь. Женщины не должны этого видеть. Уведите меня отсюда и делайте, что вам велено делать.
Палачи выполнили его просьбу, вывели на площадь перед дворцом, ту самую площадь, на которой нынче же днем жители Казвина громкими криками приветствовали невенчанного правителя Персии, величественно въехавшего в город на своем белом коне.
«Они неплохо подготовились. Этот молокосос не сумел бы сам всего обмозговать, здесь Хосро-Мирза постарался. Мое войско стоит в предместье, приближенных моих они напоили, а сыновей…»
Не успел он подумать о сыновьях, как увидел на залитой лунным светом площади связанных людей, окруженных таджибуками. Оба сына его были там. «Я наказан за царицу Кетеван, они — за Левана и Александра… Так я и знал, что господь не простит нам ничего — ни вероотступничества, ни лицемерия, ни злодеяния…»
Пленников собрали перед мечетью. Словно бешеные псы набросились таджибуки на связанных, зубами рвали их обнаженные тела.
Стоял стон, крик, хрип, брань и проклятия.
До рассвета тянулась расправа человека с человеком.
Звезды постепенно гасли на небе, устыдившись злодеяний людских, бледнели и таяли, подавленные поступками существ, называемых людьми.
Сходила улыбка с лика вечно улыбающейся луны.
Затихали стоны, крики, хрипы, вздохи…
Давно уже прекратились проклятия и брань… Слышались предсмертные стенания и последние судороги изувеченных тел.
Солнце только-только появилось над восточной окраиной неба, когда на площадь вышел шах Сефи в сопровождении небольшой свиты. Хосро-Мирза держался вблизи от повелителя, остальные шли следом, как бы окружая его полумесяцем.
Шах Сефи не узнал казненных.
— Где его сыновья?
Сотник таджибуков, весь измазанный кровью, ткнул остроносым сапогом трупы двух юношей, вернее, то, что от них осталось.
— Отрубить головы! — повелел шах Сефи. Хосро-Мирза, опередив всех, двумя ударами отсек головы трупов ни в чем не повинных юношей.
— А где валяется сам невенчанный повелитель?
Хосро-Мирза и тут никому не позволил показать шаху труп врага.
— Подтащите его к сыновьям и тоже обезглавьте. Это такая порода, что и после смерти воспрянет, как дьявол!
Когда два таджибука тащили еще живого бегларбега, он ногой толкнул и повалил одного из них на землю.
— Я же говорил, что этот шайтан и мертвый поднимется, отрубить ему и голову, и ноги!
Когда Хосро-Мирза размахнулся, отсекая умирающему голову, острие сабли задело землю и клинок переломился у самой рукоятки.
— Я же сказал, что этот смутьян и после смерти не успокоится. Изрубить его на куски! — в бешенстве зарычал шах Сефи и поспешно покинул площадь, дабы скорее избавиться от возможного преследования шайтана.
Солнце поднималось все выше, припекало все сильнее.
Три дня валялись отец с сыновьями и их приближенные на площади перед Казвинским дворцом.
Три дня никто близко не смел подойти к трупу бегларбега, человека, при жизни равного по могуществу самому шаху, к трупу, который постепенно раздувался и распухал.
Только одно-единственное живое существо решилось выйти на площадь и подобрать отрубленные головы… Старая женщина сидела на земле, вытирала концами шали кровь, запекшуюся на буйных чубах двух юношей и редеющих волосах их отца, отгоняла мух и тихо, совсем тихо причитала, проводя иссохшими пальцами по мертвым, изуродованным до неузнаваемости лицам:
— О, горе мне, несчастной матери и бабушке вашей, мои единственные утешения на этом проклятом волчьем свете…