На трехногом столе перед тахтой красовался огромный серебряный поднос с фруктами. Горделиво возвышались два длинногорлых кувшина с шербетом. На серебряном блюде истекали соком ломтики арбуза и дыни. По другую сторону тахты, на небольшом столе, паром отдавали блюда с изысканнейшими яствами восточной кухни. При виде еды Лела почувствовала тошноту, а потому поспешила снова опустить голову, чтобы не смотреть на пищу.
Шах Аббас посасывал свой кальян, в камине потрескивал огонь, в покоях было жарко, невозможно было дышать, сердце замирало.
Лела боролась с подступавшей к горлу тошнотой.
Шах сначала поглядел на нее искоса, по-кошачьи сощурившись. Потом глаза его расширились, заблестели. Он отложил кальян и, приподнявшись на тахте, сунул ноги в расшитые золотом коши, бросил на Лелу взгляд, на этот раз уже звериный, от которого у нее мороз пробежал по коже.
— Поди ко мне! — проговорил он по-грузински едва слышно, почти шепотом.
Лела не двинулась с места. Какая-то сила удерживала ее — ведь до этого она едва сама не подошла к шаху, измученная ожиданием неизбежного.
— Поди ко мне! — чуть громче повторил шах, и в голосе его появилось что-то похожее на ласку, вперемешку с железным повелением.
Ноги сами по себе задвигались и подвели ее к тахте. Шах ловко обнял ее за талию и усадил рядом. Однако не успела она опомниться, как он сильным движением левой руки мягко уложил ее на тахту, затем привстал, аккуратно поправил подушки, постель и подтянул ее чуть выше.
Лела слегка дрожала, по телу ее пробегал озноб, кожа покрылась пупырышками. Нет, то был не озноб страсти и не озноб холода… Она страдала от дурноты, от слабости, ей было тяжко и тошно. Душу ее клеймили каленым железом, плоть рвали тоже калеными клещами, усердно топтали ногами честь и достоинство гордой кизикийки. Она задыхалась от злости, бессилия и горечи.
В комнате стояла жара… духота… злоба.
«Леван, мой Леван! Где ты, помоги мне, убей меня, изничтожь! Я жажду одной лишь смерти, но смерти такой, которая бы не принесла тебе даже капельки вреда!»
— Что вразумило тебя и привело ко мне столь кроткой?
— Ненависть! — невольно вырвалось у Лелы.
— И что ты собираешься делать с этой ненавистью? — оживился шах.
— Убить тебя!
— Убить меня или твоего Левана?
— Леван больше не мой, ибо и я больше не принадлежу ему.
— Отчего же не твой? Вот я велю оскопить его, а потом живите вместе до конца дней своих.
Лела содрогнулась, слегка приподнялась, ее вспыхнувший взгляд мгновенно остановился на кальяне.
Аббас понял, что у нее мелькнуло в голове, — отставил кальян чуть подальше, потом наклонился, поцеловал ее в левую грудь бесконечно долгим и нежным поцелуем…
Лела без сил откинулась на парчовые подушки…
Шах снова выпрямился.
Лела преодолела женскую слабость, сознание ее сразу прояснилось.
— Оскопленный Леван будет более преданным, более домашним, более смиренным, более ласковым. И тревожить тебя вовсе не будет, лишь только о твоем удовольствии заботиться станет. Коли понадобится — сам тебе куро[63] приведет, в постель к тебе уложит, обоим вам угодить постарается…
— Скопцы мне не нужны, повелитель мира! И о Леване я вовсе не думаю. Если можешь, делай свое дело, а не можешь — отпусти добром.
Аббас засмеялся. Горький это был смех.
Лела приподнялась и сплюнула на ковер.
Аббас нахмурился, скрюченным указательным пальцем правой руки провел по лбу и вдруг, весь задрожав, как бешеный, набросился на Лелу.
Лела заупрямилась, сама не отдавая себе отчета. Тогда он ударил ее в грудь кулаком с такой силой, что у нее перехватило дыхание. «Если бы он ударил в живот, убил бы ребенка», — мелькнуло у нее в голове, едва она пришла в себя, и со всей силой, на которую была способна, снизу два раза подряд ударила шаха правым коленом…
Шахиншах, повелитель Вселенной, как подкошенный рухнул на женщину. Лела отбросила его отяжелевшее тело, и, поскольку она не рассчитала свои силы, шах свалился с тахты на пол. Лела вскочила как обезумевшая, схватила кальян и только хотела опустить его на голову шаха… как ее руку схватили вбежавшие на шум телохранители. Обнаженная кизикийская амазонка, сраженная пудовым кулаком, без чувств упала на исфаганский ковер… рядом с повелителем Исфагана… в Исфаганском дворце.
... С того дня Лелу больше никто не видел, и никто о ней ничего не слышал. Правда, один из евнухов перед смертью исповедался в пекарне дворца Али-Кафу.
«Воды Зандеруда, — сказал он, — поглотили многих, сброшенных на его дно с камнем на шее…»
И еще одно: после той ночи шахиншах больше никогда не заглядывал в свой гарем. И жен постепенно раздаривал своим преданным приближенным. И бывал при этом милостив необычайно, не заботясь более о приобретении новых жен.
* * *
Шло время. В Исфагане весна ласкала землю. Сад Чехель-Соттун пробуждался к новой величественной жизни, наспех покрываясь нежно-изумрудной листвой.
Из сада до шахской площади достигало соловьиное пение и доносился аромат распустившихся цветов.
Весеннее солнце льнуло своими горячими лучами к сверкающему всеми цветами радуги куполу новой мечети Масджад-э-джомэ, горделиво возвышавшейся на столичной площади. Старые мечети смущенно потупились перед ее величием, хотя стараниями зодчих каждая из них, подобно не похожим друг на друга красавицам, могла свободно похвастаться собственной изящной резьбой и прихотливым узором. Минареты Чехель-Дохтарана и Серебана все еще не хотели сдаваться и тщетно пытались соперничать красотой и величием с новой мечетью.
Караван-сараи, переполненные пестрым и разноязыким торговым людом, днем беспрерывно гудели, словно пчелиные ульи, побеспокоенные человеческой рукой.
По ночам молодая луна нежным мерцанием обласкивала притихшие кварталы города. Разлившийся Заиндеруд усердно омывал два противоположных берега стольного города, соединенных друг с другом мостом Алаверди-хана.
Шелест молодой листвы чарующей песней сливался с весенним рокотом полноводной реки.
В городе время от времени можно было услышать стук молотков неугомонных чеканщиков и мастеровых. Постоянная суета восточного ремесленника ощущалась лишь в глухих переулках и улочках, вытянутых в пестрые ряды кварталов, плотно обступающих главную площадь. В центре, в непосредственной близости от шахской площади, раздавался глухой шум, производимый каменотесами, да и тот сразу тонул в цветущих садах.
Прохладная ночь опустилась на Исфаган.
Царица Кетеван и эту ночь проводила без сна в своем затворничестве. Из некогда многочисленной свиты теперь при ней остались лишь прислужницы и два старика аробщика. Люди, которых она посылала на поиски царевичей, обратно не возвращались, исчезали бесследно в этих волшебных дебрях города-сада. Поздно поняла отчаявшаяся царица, что понапрасну рассеяла свою свиту, а когда поняла, то ее утомленная горестями душа уже не в состоянии была переживать что-либо — она больше не нуждалась ни в свите, ни в тех прислужницах, которые по очереди читали ей вслух «Вепхвисткаосани» — «Витязь в тигровой шкуре».
Вот и сейчас старательно выговаривала Тамро мудрые слова великого Руставели, но царица их не слышала. Сознание ее мутилось, мысли то и дело пресекались, путались.
Бессонница вконец ослабила ее. Бессонница и отказ от пищи. И еще одиночество.
Визирь больше не появлялся. Связь с дворцом Али-Кафу прервалась.
Не приходил и тот евнух, которого она видела на четвертый день после роковой встречи с шахом. С тех пор он больше не показывался, и царица не получала никаких вестей от дочери.
Тамро догадывалась, сердцем чувствовала, что царица не слушает ее, но упорно продолжала читать, ибо ничем иным она не могла отвлечь свою повелительницу.
В дверь постучали. Царица вздрогнула.
С того дня, как пропали Леван и Александр, в дверь никто не стучал. Посторонние Кетеван не посещали, а свои давно входили без стука, ибо постепенно привыкли к тому, что царица все равно на стук не отзывалась.