Однако следом я решил выяснить, каким образом комплекс симптомов абазии распределен по зонам болезненной чувствительности, и с этой целью задал ей несколько вопросов, – например, спросил о том, с чем связаны боли, возникающие, когда она ходит, стоит и лежит, – на которые она отвечала либо самостоятельно, либо после того, как я надавливал ей рукой на голову. При этом выяснились два обстоятельства. Во–первых, все эпизоды, которые произвели на нее болезненное впечатление, она разбила на группы сообразно с тем, в каком положении она находилась в тот момент: сидела, стояла и т. п. Например, она стояла в дверях, когда внесли в дом отца, у которого был сердечный приступ, и от ужаса так и осталась стоять на том же месте как вкопанная. За рассказом о том, как она впервые «испугалась, когда стояла», следуют другие воспоминания, вплоть до воспоминания о том моменте, когда она, словно парализованная страхом, стояла у кровати умершей сестры. Всю эту вереницу воспоминаний можно было расценить как свидетельство того, что боль связана с ее пребыванием в стоячем положении, и к тому же счесть ассоциативным доказательством, нужно было лишь помнить о том, что во всех этих случаях следовало бы доказать наличие еще одного обстоятельства, из–за которого ее внимание – а впоследствии и конверсия – сосредоточилось именно на пребывании в стоячем (лежачем, сидячем и т. п.) положении. То, что внимание ее было обращено именно на это, можно было объяснить, пожалуй, лишь тем, что хождение, пребывание в стоячем и лежачем положениях связаны с функциями и состоянием той части тела, на которой и располагались зоны повышенной чувствительности, а именно с ногами. Таким образом, нетрудно было разобраться во взаимосвязи между астазией–абазией и первым в этой истории болезни случаем конверсии.
Среди происшествий, из–за которых, судя по ее рассказу, она стала испытывать боль при ходьбе, выделялась прогулка, совершенная ею в большой компании на том курорте и будто бы слишком затянувшаяся. Восстановить ход событий во всех подробностях удалось далеко не сразу, и многое так и оставалось неясным. В тот день она была настроена на редкость сердечно, охотно присоединилась к дружеской компании, погода стояла прекрасная, было не слишком жарко, мать ее осталась дома, старшая сестра уже уехала, младшей нездоровилось, но и удовольствие ей портить не хотелось, муж второй сестры поначалу заявил, что останется с женой, а потом предпочел отправиться на прогулку вместе с Элизабет. По–видимому, этот эпизод был тесно связан с первым появлением болей, поскольку она припоминала, что вернулась с прогулки очень усталой и ощущала сильные боли, но не уточнила, испытывала ли боль до того. Я рассудил, что едва ли она решилась бы отправиться в столь долгий путь, если бы ощущала сколько–нибудь значительные боли. Когда я спросил, отчего у нее могли возникнуть боли во время прогулки, она в несколько туманной манере ответила, что больно ей стало из–за контраста между ее одиночеством и супружеским счастьем больной сестры, о котором постоянно напоминало ей поведение зятя.
Другой случай, произошедший вскоре, сыграл определенную роль в процессе установления связи между болями и пребыванием в сидячем положении. Минуло несколько дней; сестра и зять уже уехали, на душе у нее было неспокойно и тоскливо, она встала ранним утром, взобралась на небольшой холм, туда, где они часто бывали вместе и откуда открывался великолепный вид, и уселась на каменную скамью, предавшись своим мыслям. Она снова задумалась о своем одиночестве, об участи своей семьи, и ей страстно захотелось быть такой же счастливой, какой была ее сестра, о чем она сказала на сей раз без утайки. Вернувшись домой и пребывая под впечатлением от этих утренних размышлений, она испытывала сильные боли; в тот же день, вечером, она приняла ванну, после которой боли усугубились и приобрели затяжной характер.
Затем выяснилось, что боли, которые возникали у нее, когда она ходила или стояла, поначалу утихали, когда она лежала. Лишь после того, как она получила известие о болезни сестры, покинула вечером Гастейн и всю бессонную ночь, пока она лежала в купе поезда, ее терзали разом тревожные мысли о сестре и лютая боль, возникла связь между пребыванием в лежачем положении и болью, и на протяжении долгого времени лежать ей было больнее, чем ходить и стоять.
Таким образом, во–первых, область болезненной чувствительности увеличилась за счет того, что с каждым разом новые патогенные переживания, относящиеся к определенной теме, захватывали новый участок ног, во–вторых, каждый из этих глубоко запечатлевшихся в ее памяти эпизодов оставил после себя след, поддерживая и поощряя дальнейший «захват» различных функций ног, устанавливая связь между этими функциями и болевыми ощущениями; но формированию астазии–абазии, несомненно, содействовал и еще один, третий механизм. Когда в заключение своего рассказа обо всех этих событиях пациентка пожаловалась, что ей тогда горько было размышлять о своем «одиноком состоянии», а рассказывая о своих тщетных попытках восстановить нормальную семейную жизнь, не уставала повторять, что наибольшие мучения доставляло ей чувство беспомощности, ощущение того, что она «не может сойти с места», мне пришлось допустить, что ее размышления тоже оказали влияние на формирование абазии, и предположить, что она старалась подыскать символическую форму выражения своих мучительных размышлений, и такой формой стало усугубление болей. В «Предуведомлении» мы уже утверждали, что за счет подобной символизации могут возникать соматические симптомы истерии; в своем эпикризе к этой истории болезни я приведу несколько примеров, которые служат тому убедительным доказательством. В случае фрейлейн Элизабет фон Р. механизм символизации не был главным, не он сформировал абазию, хотя все свидетельствовало о том, что уже развившаяся абазия значительно усугубилась за счет него. Таким образом, эту абазию на стадии развития, на которой я ее застал, можно было уподобить не только психическому ассоциативному функциональному параличу, но и символическому функциональному параличу.
Прежде чем продолжить историю моей пациентки, я хочу добавить еще несколько слов о том, как она вела себя в течение второго периода лечения. На протяжении всего анализа я использовал метод, рассчитанный на то, чтобы путем надавливания рукой на голову вызывать у пациентки зримые образы и озарения, тот метод, который невозможно применять, если пациент не готов к тесному сотрудничеству и не хочет сосредоточиться. Временами вела она себя как нельзя лучше, и в такие периоды меня поражало, насколько быстро ей припоминаются и в какой безупречной хронологической последовательности выстраиваются отдельные эпизоды, относящиеся к переживаниям определенного толка. Она словно листала детскую книжку с картинками, страницы которой пролетали перед ее глазами. Иной раз возникали помехи, о характере которых я тогда еще не имел представления. Я надавливал ей рукой на голову, она утверждала, что ей ничего не пришло на ум; я надавливал сызнова, велел ей подождать, но так ничего и не появлялось. Когда она впервые выказала такую строптивость, я решил на время прервать работу, мне показалось, что просто этот день неудачный; но потом все повторилось. Со второго раза мое мнение изменилось. Во–первых, этот метод не действовал только в тех случаях, когда Элизабет была весела и не испытывала боли, и ни разу не подвел меня, когда чувствовала она себя плохо; во–вторых, она начинала утверждать, что ей ничего не является, выдержав продолжительную паузу, в течение которой лицо ее принимало напряженное и озадаченное выражение, выдававшее то, что в душе ее что–то происходит. Поэтому я склонялся к предположению, что этот метод безотказный и всякий раз, когда я надавливаю на голову Элизабет, ей приходит что–то на ум или является зримый образ, но она не всегда готова рассказать мне об этом и порой старается снова загнать поглубже то, что всплыло на поверхность. Такое замалчивание могло быть мотивировано одним из двух: либо Элизабет, несмотря на отсутствие у нее таких полномочий, подходила к своим мыслям с критическими мерками, полагая, что они недостаточно стоящие, не вполне подходят для ответа на поставленный вопрос, или боялась о них рассказывать, поскольку говорить об этом ей было слишком неприятно. Я стал вести себя так, будто был совершенно уверен в безотказности своих приемов. Я перестал потакать ей, когда она утверждала, будто ей ничего не приходит на ум, уверял ее, что ей непременно должно что–то прийти на ум, просто она либо была недостаточно внимательной, и тогда я охотно надавлю ей на голову сызнова, либо решила, что сама эта мысль – неверная. Я говорил, что последнее ее совершенно не касается, она должна оставаться совершенно объективной и рассказывать обо всем, что пришло ей на ум, не думая о том, насколько это кстати, и под конец добавлял, что мне известно наверняка, что она о чем–то подумала, но утаила эту мысль от меня, хотя боли ее никогда не исчезнут, пока она что–то утаивает. Благодаря таким настойчивым увещеваниям я добился того, что теперь надавливание на голову и впрямь ни разу не оставалось безрезультатным. Надо полагать, я верно расценивал положение, и за время этого анализа стал, на самом деле, безусловно доверять своим приемам. Зачастую она начинала говорить лишь после того, как я в третий раз надавливал ей на голову, но затем сама же добавляла: «Я могла бы сказать вам то же самое с первого раза».