И вот он вспомнил это однажды и подумал, что зря изводит себя подозрениями в неумении творчески и сконцентрированно мыслить. У каждого своя натура. Процесс, идущий в нем по ходу жизни, невидим так же, как волочение бредня в глубине. А когда он садится за стол, то есть бредень вытаскивается на берег с уловом-словами, когда начинает сортировать улов – что выкинуть, что варить, что жарить, это – результат предшествующей неосознаваемой работы.
На этом Геран и успокоился. Но иногда выпадают моменты, когда хочется работать, когда есть образ рассказа, все готово, нет только стола и бумаги. Хотя бы в такие моменты надо попытаться изменить свой стереотип.
И Геран попытался сделать это сейчас.
Прошлым летом он был в деревне, где живет мать Ольги. Как-то ветреным днем шел по улице, рассеянно глядя вперед, и увидел: впереди, пыля, едет ему навстречу машина. Прошел еще какое-то время и удивился: машина продолжает ехать, но не приближается. Подошел и понял, в чем дело: ветер тут крутится между машиной и сараем, поднимая клубы пыли за ней, как за едущей, а она давно уже стоит на приколе: вся проржавевшая, без стекол, колёса со спущенными шинами наполовину вросли в землю. Геран тогда на ходу придумал начало: «Машина стояла у дома. Издали казалось, что она едет: пыль клубилась за ней. Но это была всего лишь шутка шального степного ветра, вырывающего из голой сухой земли последние частицы плоти. Машина никуда не ехала вот уже двадцать лет. И уже двадцать лет в этом доме никто не жил».
Начало ему очень нравилось. Чудилась какая-то история. О мужике, таком же порывистом, как степной ветер. Но хозяйственном. Был у него дом. Жена. Двое детей. Машина, оберегаемая и лелеемая умелыми руками. Все было. А потом... Остается решить, что же произошло. Не просто придумать, а именно решить. Найти неизвестный член уравнения.
Этим Геран и попытался заняться, раз уж есть время. Всякое в жизни может произойти, придется, быть может, научиться сочинять и без бумаги.
Но ему помешали.
Карчин подсел к нему и, оглянувшись на Килила и тоскующего командированного, негромко сказал:
– Надо обсудить.
– Что именно?
– Вы, я вижу, человек интеллигентный, вы понимаете, что нам отсюда надо как можно скорее выйти?
– Понимаю, – согласился Геран, удивившись странной связи интеллигентности с необходимостью скорейшего освобождения. Впрочем, он тут же подумал, что зря удивляется: связь, несомненно, есть.
– Вы своего пасынка хорошо ведь знаете? – спросил Карчин.
– Более или менее.
– Как на него подействовать, чтобы он сознался? Чем его убедить можно? Пообещать купить что-нибудь? Или просто дать денег?
Геран подумал и сказал:
– Будем рассуждать логически. Если он действительно украл и спрятал, то там такие деньги, что ему все остальное покажется гораздо меньше. А если не украл, то нет и разговора.
– Я ему тысячу долларов предложу – мало? Тысячу долларов – и он на свободе! А так пусть там хоть десять тысяч, хоть сто, но он зато в тюрьме фактически и ему до них не дотянуться. Понимаете разницу?
– Я-то понимаю. Но он все-таки ребенок. В отличие от вас, он, скорее всего, считает происшедшее мелкой неприятностью. Ну, схватили – отпустят.
– Не отпустят! В тюрьму посадят, в колонию! – убежденно сказал Карчин.
– В тюрьму таких малолетних не сажают. А из колонии он сбежит.
– Он что, совсем неуправляемый у вас?
– Я просто пытаюсь смоделировать ход его мыслей.
Во взгляде Карчина явственно проступили презрение и негодование. Моделирует он тут, сторож-интеллектуал, черномазая морда! Но он сдержался.
– Хорошо. Кто на него может подействовать? Мать?
– Возможно.
– Так давайте ее вызовем! Пусть она поплачет, покричит, стукнет его пару раз, ну, как матери обычно делают, он и одумается.
– Ольга не кричит, не плачет и не бьет своих детей, – сказал Геран.
– Культурная, значит?
– Я чувствую, у вас сложилось почему-то представление о нашей семье, как какой-то посконной. Где бьют детей, пьют вечерами пиво с водкой и закусывают воблой, – усмехнулся Геран, буквально видя в этот момент перед глазами кинематографический (то есть условно достоверный), с быстрым мельканием сочных кадров, образ обрисованной им семьи.
– Не так? – зло съехидничал Карчин.
– Не так, – спокойно ответил Геран.
– Книжки читаете?
– Иногда даже вслух.
– А чего же он у вас у ларьков побирается тогда, а? Бл.., знаю эту породу: Достоевского читаем, а самим ж... прикрыть нечем!
Геран в ситуациях, когда оскорбляли его и близких, старался не отвечать оскорблениями. Это бессмысленно. Это территория противника, где тот заведомо победитель. Надо переманить его на свою территорию или озадачить. Для этого есть универсальный прием, достаточно тонкий, но одновременно действенный: сарказм при видимости полного непротивления.
– Конечно, – с охотой согласился он. – Легко заметить, что больше половины населения ходит с неприкрытой, как вы выразились, ж... Правда, по моим наблюдениям, некоторым очень идет. Особенно молодым девушкам. Одна беда: сомневаюсь, чтобы они все читали Достоевского. Так что напрасно вы связываете любовь к классику с неприкрытостью ж..!
Карчин некоторое время осмыслял слова Герана, а потом зашипел:
– Ты издеваешься, что ли?
– Как можно? – изумился Геран. – Я просто пытаюсь найти с вами общий язык!
– Не нужен мне с тобой общий язык! Выйти мне отсюда нужно, понял или нет? Этим собакам только скажи, что знаем, где деньги, тут же отпустят. Думай давай, как пацана уломать! Мать, значит, он не послушает?
– Боюсь, что нет.
– А кого послушает?
– Может быть, брата. Тот, мне кажется, имеет на него влияние, – размышлял вслух Геран, при этом размышлял, конечно, не столько для Карчина, сколько для себя: он ведь тоже понимает, что Килилу, если он украл, лучше сознаться. – Может, сестру послушает, он ее любит.
– Так звать как-то надо брата, сестру!
– Я не против. Но как?
Карчин подошел к двери, постучал и крикнул:
– Дежурный? Или кто там? Эй!
Постоял, послушал.
Этот «обезьянник» не был похож на классический закуток, огороженный прутьями, из-за чего и родилось название, он больше напоминал настоящую тюремную камеру: под потолком небольшое зарешеченное окошко, стены голые, некрашеные, оштукатуренные особым способом – поверхность напоминает жидкий бетон, в который одновременно плюхнулись тысячи мелких камешков, и эти крошечные кратеры тут же застыли ямками с острыми краями, к которым неприятно прикасаться. На таких стенах невозможно ничего написать и даже просто оставить заметную царапину. Ничего на них и не было видно, кроме нескольких бесформенных темных пятен. Не хотелось думать, что это следы крови.
Карчин опять постучал, на этот раз без крика.
Ничего. Никаких звуков за дверью.
– Да что они, издеваются, что ли? – завопил вдруг командированный, подскочил к двери и стал громыхать в нее кулаками и ногами, истерически выкрикивая:
– Фашисты! В туалет хочу!
Послышался лязг.
Дверь открылась, вошел милиционер, совсем молоденький мальчик лет восемнадцати-девятнадцати, но в лице его уже ясно читалась веселая привычка не считать временных заключенных за людей и забавляться с ними по своему усмотрению.
– Чего обзываемся? – спросил мальчик командированного.
– Я не обзываюсь! В туалет хочу! И почему никто не звонит по телефону, который я дал?
– В туалет через каждые три часа, – сказал мальчик. – Еще есть вопросы?
– Позови начальство! – приказал ему Карчин.
– Надо будет, начальство само придет.
– Да что это такое-то? – опять закричал командированный. Лицо у него стало болезненно бледным: видимо, его терпению наступил предел, он уже не мог выносить эти муки и был готов на все. – Эй, кто там старший? – закричал он в открытую дверь, где виднелся длинный и узкий коридор. Закричал и сделал шаг в ту сторону. Всего лишь шаг. Он не собирался прорываться туда, он лишь обозначил свое даже не намерение, а желание быть хоть чуть-чуть ближе к свободе. Мальчик отреагировал молниеносно. Оттолкнув рукой командированного и отскочив, он голосом, исполненным юной и скотской радости, позвал: