Христианско-социальное движение не обладало ясным пониманием целей немецкого возрождения, но зато счастливо нашло нужные пути, как партия. Эта партия поняла значение социальных вопросов, но ошибалась в своем способе ведения борьбы против еврейства и не имела ни малейшего понятия о том, какую подлинную силу представляет собою национальная идея. Если бы христианско-социальная партия кроме своего правильного взгляда на значение широких народных масс обладала еще правильными взглядами на значение расовой проблемы, как это было у немецко-национальной партии, и если бы сама христианско-социальная партия была настоящей националистической партией, или если бы немецкое национальное движение кроме своего правильного взгляда на конечную цель, верного понимания еврейского вопроса и значения национальной идеи обладало еще практической мудростью христианско-социальной партии, в особенности в вопросе об отношении последней к социализму, – тогда мы получили бы именно то движение, которое по моему глубокому убеждению уже в то время могло бы с успехом направить судьбы немецкого народа в лучшую сторону. Всего этого не оказалось в действительности, и это в главной своей части заложено было в самом существе тогдашнего австрийского государства. Таким образом ни одна из этих партий не могла удовлетворить меня, потому что ни в одной из них я не видел воплощения своих взглядов. Ввиду этого я не мог вступить ни в ту, ни в другую партию и не мог таким образом принять какое бы то ни было участие в борьбе. Уже тогда я считал все существовавшие политические партии неспособными помочь национальному возрождению немецкого народа – возрождению в его подлинном, а не только внешнем смысле слова. В то же время мое отрицательное отношение к габсбургскому государству усиливалось с каждым днем. Чем больше углублялся я в изучение вопроса иностранной политики, тем больше я убеждался, что австрийское государство может принести немецкому народу только несчастье. Все ясней и ясней становилось мне и то, что судьбы немецкой нации решаются теперь только в Германии, а вовсе не в Австрии. Это относилось не только к политическим проблемам, но в не меньшей мере и к общим вопросам культуры. Так что и здесь, в области проблем культуры или искусства, австрийское государство обнаруживало все признаки застоя или по крайней мере потери всякого сколько-нибудь серьезного значения для немецкой нации. Более всего это можно было сказать относительно архитектуры. Новейшее строительное искусство не могло иметь сколько-нибудь серьезных успехов в Австрии уже потому, что после окончания постройки Ринга в Вене вообще уже не было сколько-нибудь крупных построек, которые могли бы идти в сравнение с германскими планами. Так моя жизнь становилась все более и более двойственной: разум и повседневная действительность принуждали меня оставаться в Австрии и проходить здесь тяжелую, но благодетельную школу жизни. Сердцем же я жил в Германии. Тягостное гнетущее недовольство овладевало мною все больше, по мере того как я убеждался во внутренней пустоте австрийского государства, по мере того как мне становилось все более ясно, что спасти это государство уже нельзя, и что оно во всех отношениях будет приносить только новые несчастья немецкому народу. Я был убежден, что это государство способно чинить только препятствия и притеснения каждому действительно достойному сыну немецкого народа и, наоборот, способно поощрять только все ненемецкое. Мне стал противен весь этот расовый конгломерат австрийской столицы. Этот гигантский город стал мне казаться чем-то вроде воплощения кровосмесительного греха. С раннего возраста я говорил на диалекте, на котором говорят в Нижней Баварии. От этого диалекта я отучиться не мог, а венского жаргона так и не усвоил. Чем дольше я жил в этом городе, тем больше я ненавидел эту хаотическую смесь народов, разъедавшую старый центр немецкой культуры. Самая мысль о том, что это государство можно сохранить еще на долгое время, была мне просто смешна. Австрия похожа была тогда на старинную мозаику из мельчайших разноцветных камешков, начавших рассыпаться, потому что скреплявший их цемент от времени выветрился и стал улетучиваться. Пока не трогаешь этого художественного произведения, может еще казаться, что оно живо по-прежнему. Но как только оно получит хоть малейший толчок, вся мозаика рассыпается на тысячи мельчайших частиц. Вопрос заключался только в том, откуда именно придет этот толчок. Мое сердце никогда не билось в пользу австрийской монархии, а всегда билось за германскую империю. Вот почему распад австро-венгерского государства в моих глазах мог быть только началом избавления немецкой нации. Ввиду всего этого во мне сильнее росло непреодолимое стремление уехать наконец туда, куда, начиная с моей ранней молодости, меня влекли тайные желания и тайная любовь. Я надеялся, что стану в Германии архитектором, завоюю себе некоторое имя и буду честно служить своему народу в тех пределах, какие укажет мне сама судьба. С другой стороны, я хотел, однако, остаться на месте и поработать для того дела, которое издавна составляло предмет моих самых горячих желаний: я хотел дожить здесь до того счастливого момента, когда моя дорогая родина присоединится наконец к общему отечеству, т. е. к германской империи. Многие и сейчас не поймут того чувства страстной тоски, которое я тогда переживал. Но я обращаюсь не к ним, а к тем, которым судьба до сих пор отказывала в этом счастье или которых она с ужасной жестокостью лишила этого счастья, после того как они им обладали. Я обращаюсь к тем, которые, будучи оторваны от родного народа, вынуждены вести борьбу даже за священное право говорить на своем языке; к тем, кто подвергается гонениям и преследованиям за простую преданность своему отечеству, к тем, кто в тяжелой тоске во сне и наяву грезит о той счастливой минуте, когда родная мать вновь прижмет их к сердцу. Вот к кому обращаюсь я и я знаю – они поймут меня! Только те, кто на собственном примере чувствуют, что означает быть немцем и не иметь возможности принадлежать к числу граждан любимого отечества, поймут, как глубока тоска людей, оторванных от родины, как непрестанно терзается душа этих людей. Эти люди не могут быть счастливы, не могут чувствовать себя удовлетворенными, они будут мучиться вплоть до той самой минуты, когда наконец откроются двери в отчий дом, где они только и смогут обрести мир и покой. Вена была и осталась для меня самой тяжелой, но и самой основательной школой жизни. Я впервые приехал в этот город еще полумальчиком и я покидал в тяжелом раздумье этот город уже как вполне сложившийся взрослый человек. Вена дала мне основы миросозерцания. Вена же научила меня находить правильный политический подход к повседневным вопросам. В будущем мне оставалось только расширять и дополнять свое миросозерцание, отказываться же от его основ мне не пришлось. Я и сам только теперь могу отдать себе вполне ясный отчет в том, какое большое значение имели для меня тогдашние годы учения. Я остановился на этом времени несколько подробнее именно потому, что эти первые годы дали мне ценные наглядные уроки, легшие в основу деятельности нашей партии, которая в течение всего каких-нибудь пяти лет выросла от маленьких кружков до великого массового движения. Мне трудно сказать, какова была бы моя позиция по отношению к еврейскому вопросу, к социал-демократии или, лучше сказать, ко всему марксизму, к социальным вопросам и т. д., если бы уже в тогдашнюю раннюю пору я не получил тех уроков, о которых я рассказал выше, благодаря ударам судьбы и собственной любознательности. Несчастье, обрушившееся на мою родину, заставило тысячи и тысячи людей поразмыслить над глубочайшими причинами этого краха. Но только тот поймет эти причины до конца, кто после многих лет тяжелых внутренних переживаний сам стал кузнецом своей судьбы». (Выделено мной. – В.Т.)
* * *
Повторюсь еще раз, такое цитирование «Майн кампфа» обусловлено лишь одним – стремлением разобраться, чем явилось Копье Судьбы для мировоззрения А.Гитлера, будущего фюрера нацистской партии. Самое удивительное в том, что только в судьбе Гитлера Копье трансформировалось в мировоззренческую патологию (чего, например, не произошло ни с Ницше, ни с Вагнером, ни с Чемберленом и еще с сотнями, если не с тысячами тех, кто видел Копье).