* * *
Антисемитизм, в какие бы одежды он ни рядился, свидетельствует о деградации личности, о полном отсутствии способностей оценивать социальный вопрос беспристрастно. И это прекрасно демонстрирует Гитлер, когда от критики строя переходит к ругани в адрес нации. И в этом он находит свое Копье Судьбы:
«Теперь мне трудно, если не невозможно, сказать точно, когда же именно я в первый раз в своей жизни услышал слово „еврей“. Я совершенно не припомню, чтобы в доме моих родителей, по крайней мере при жизни отца, я хоть раз слышал это слово. Мой старик, я думаю, в самом подчеркивании слова „еврей“ увидел бы признак культурной отсталости. В течение всей своей сознательной жизни отец в общем усвоил себе взгляды так называемой передовой буржуазии. И хотя он был тверд и непреклонен в своих национальных чувствах, он все же оставался верен своим „передовым“ взглядам и даже вначале передал их отчасти и мне. В школе я тоже сначала не находил повода, чтобы изменить эти унаследованные мною взгляды. Правда, в реальном училище мне пришлось познакомиться с одним еврейским мальчиком, к которому все мы относились с известной осторожностью, но только потому, что он был слишком молчалив, а мы, наученные горьким опытом, не очень доверяли таким мальчикам. Однако я, как и все при этом, никаких обобщений еще не делал. Только в возрасте от четырнадцати до пятнадцати лет я стал частенько наталкиваться на слово „еврей“ – отчасти в политических беседах. И однако же, хорошо помню, что и в это время меня сильно отталкивало, когда в моем присутствии разыгрывались споры и раздоры на религиозной почве. Еврейский же вопрос в те времена казался мне не чем иным, как вопросом религии. В Линце евреев жило совсем мало. Внешность проживающих там евреев в течение веков совершенно европеизировалась, и они стали похожи на людей; я считал их даже немцами. Нелепость такого представления мне была совершенно неясна именно потому, что единственным признаком я считал разницу в религии. Я думал тогда, что евреи подвергаются гонениям именно из-за религии, это не только отталкивала меня от тех, кто плохо относился к евреям, но даже внушало мне иногда почти отвращение к таким отзывам. О том, что существует уже какая-то планомерная организованная борьба против еврейства, я не имел представления. В таком умонастроении приехал я в Вену.
Увлеченный массой впечатлений в сфере архитектуры, подавленный тяжестью своей собственной судьбы, я в первое время вообще не был в состоянии сколько-нибудь внимательно присмотреться к различным слоям народа в этом гигантском городе.
В Вене на два миллиона населения в это время было уже почти двести тысяч евреев, но я не замечал их. В первые недели на меня обрушилось так много новых идей и новых явлений, что мне трудно было с ними справиться. Только когда я постепенно успокоился и от первых впечатлений перешел к более детальному и конкретному ознакомлению с окружающей средой, я огляделся кругом и наткнулся также на еврейский вопрос. Я отнюдь не хочу утверждать, что первое знакомство с этим вопросом было для меня особенно приятным. Я все еще продолжал видеть в еврее только носителя определенной религии и по мотивам терпимости и гуманности продолжал относиться отрицательно ко всяким религиозным гонениям. Тон, в котором венская антисемитская пресса обличала евреев, казался мне недостойным культурных традиций великого народа. Надо мною тяготели воспоминания об известных событиях средневековой истории, и я вовсе не хотел быть свидетелем повторения таких эпизодов. Антисемитские газеты тогда отнюдь не причислялись к лучшей части прессы, – откуда я это тогда взял, я теперь и сам не знаю, – и поэтому в борьбе этой прессы против евреев я склонен был тогда усматривать продукт озлобленной ненависти, а вовсе не результат принципиальных, хотя, быть может, и неправильных взглядов. В таком мнении меня укрепляло еще и то, что действительно большая пресса отвечала антисемитам на их нападки в тоне бесконечно более достойном, а иногда и не отвечала вовсе – что тогда казалось мне еще более подходящим. Я стал усердно читать так называемую мировую прессу («Нейе фрейе прессе», «Нейес винер тагблат») и на первых порах изумлялся той громадной массе материала, которую они дают читателю, и той объективности, с которой они подходят ко всем вопросам. Я относился с большим уважением к благородному тону этой прессы, и только изредка напыщенность стиля оставляла во мне некоторое внутреннее недовольство или даже причиняло неприятность. Но, думал я, такой стиль соответствует всему стилю большого мирового города. А так как я Вену считал именно мировой столицей, то такое придуманное мною же объяснение меня до поры до времени удовлетворяло. Но что меня частенько отталкивало, так это недостойная форма, в которой эта пресса лебезила перед венским двором. Малейшие события во дворце немедленно расписывались во всех деталях либо в тоне восхищенного энтузиазма, либо в тоне безмерного огорчения и душевного сочувствия, когда дело шло о соответствующих «событиях». Но когда дело шло о чем-либо, касающемся самого «мудрейшего монарха всех времен», тогда эта пресса просто не находила достаточно сладких слов. Мне все это казалось деланным. Уже одно это заставило меня подумать, что и на либеральной демократии есть пятна. Заискивать перед этим двором да еще в таких недостойных формах в моих глазах означало унижать достоинство нации. Это было той первой тенью, которая омрачила мое отношение к «большой» венской прессе.
Как и раньше, я в Вене с большим рвением следил за всеми событиями культурной и политической жизни Германии. С гордостью и восхищением сравнивал я подъем, наблюдавшийся в Германии, с упадком в австрийском государстве. Но если внешние политические события вызывали во мне непрерывную радость, то этого далеко нельзя было сказать о событиях внутренней жизни. Борьбу, которая в ту эпоху началась против Вильгельма II, я одобрить не мог. Я видел в Вильгельме не только немецкого императора, но прежде всего создателя немецкого флота. Когда германский рейхстаг стал чинить Вильгельму II препятствия в его публичных выступлениях, это меня огорчало чрезвычайным образом, особенно потому, что в моих глазах к этому не было никакого повода. И это заслуживало осуждения тем более, что ведь сами господа парламентские болтуны в течение какой-нибудь одной сессии всегда наговорят гораздо больше глупостей, чем целая династия королей в течение нескольких столетий, включая сюда и самых глупых из них. Я был возмущен тем, что в государстве, где всякий дурак не только пользуется свободой слова, но и может попасть в рейхстаг и стать «законодателем», носитель императорской короны становится объектом запрещений, и какая-то парламентская говорильня может «ставить ему на вид». Еще больше я возмущался тем, что та самая венская пресса, которая так лебезит перед каждым придворным ослом, если дело идет о габсбургской монархии, пишет совсем по-иному о германском кайзере. Тут она делает озабоченное лицо и с плохо скрываемой злобной миной тоже присоединяется к мнениям и опасениям по поводу речей Вильгельма II. Конечно, она далека от того, чтобы вмешиваться во внутренние дела германской империи – о, упаси боже! – но, прикасаясь дружественными перстами к ранам Германии, «мы» ведь только исполняем свой долг, возлагаемый на нас фактом союза между двумя государствами! К тому же для журналистики правда ведь прежде всего и т. д. После этих лицемерных слов можно было не только «прикасаться дружественными перстами» к ране, но и прямо копаться в ней сколько влезет. В таких случаях мне прямо бросалась кровь в голову. И это заставляло меня постепенно начать относиться все более осторожно к так называемой большой прессе. В один прекрасный день я убедился, что одна из антисемитских газет – «Немецкая народная газета» – в таких случаях держится куда приличнее. Далее, мне действовало на нервы то, что большая венская пресса в ту пору самым противным образом создавала культ Франции. Эти сладкие гимны в честь «великой культурной нации» порой заставляли прямо стыдиться того, что ты являешься немцем. Это жалкое кокетничанье со всем, что есть французского, не раз заставляло меня с негодованием ронять из рук ту или другую газету. Теперь я все чаще стал читать антисемитскую «Народную газету», которая казалась мне, конечно, гораздо более слабой, но в то же время в некоторых вопросах более чистой. С ее резким антисемитским тоном я не был согласен, но все внимательнее стал я читать ее статьи, которые заставляли меня теперь больше задумываться. Все это вместе взятое заставило меня постепенно ознакомиться с тем движением и с теми вождями, которые тогда определяли судьбы Вены. Я говорю о христианско-социальной партии и о докторе Карле Люэгере. Когда я приехал в Вену, я был настроен враждебно и к этой партии и к ее вождю. И вождь и самое движение казались мне тогда «реакционными». Но элементарное чувство справедливости заставляло изменить это мнение. По мере ознакомления с делом я стал ценить их и наконец проникся чувством полного поклонения. Теперь я вижу, что значение этого человека было еще больше, нежели я думал тогда. Это был действительно самый могущественный из немецких бургомистров всех времен. Сколько же однако моих предвзятых мнений по поводу христианско-социального движения было опрокинуто этой переменой во мне!