Папироса вздрагивала в его узловатых, худых пальцах.
«Раскачало человека, — размышлял Алексей. — Дивизионный врач говорит: неизвестно, чем держится…»
— Недостаток во всем, а формирования каждый день новые. И все требуют у Петрограда, у Москвы. Клянчишь у Округа, у интендантов лошадей, амуницию… и думаешь: сам получишь, другому откажут. Чиновники в управлениях смеются в кулачок, в глаза издеваются. В каждой канцелярии целый пароход чистенькой публики. И ничего у них никогда нет… А мы еще мало что знаем…
Порослев закрыл глаза. Он теперь молчал, покачивался на месте, как будто убаюкивал сам себя. И опять, раскрыв только один глаз, говорил:
— Чека считает, что в казармах еще не прекратилась эсеровская агитация. — Он встрепенулся, глаза открылись. — Среди других пришли к нам люди, которые считают, что от революции все, что нужно, они уже получили. А придут и такие, что рады схватиться за винтовку, только тронь его. Работы — воз, а кляча устала, — сказал он с виноватой улыбкой. — Смотрю я на тебя… — Он потрогал свои худые плечи, как бы желая ощутить в них Алексееву мощь. — Экий ты битюг. Повезло тебе… Не искалечили, не вымотали. Я ведь тоже был жилист… И ты не смотри, что я болен, слаб… — Он оживился и даже поднял голову. — Все мы слабы в одиночку. Партия делает нас богатырями. С партией все можем, все под силу! Всегда об этом помни, днем и ночью… Ну, а с тебя спросится вдвойне. А как эта твоя девица? Да ты не наливайся кумачом. Девица, кажись, хорошая, но все-таки еще не наша. Ты учись у нее, чему можно, а главное, ее учи. Без этого не сварится каша… Дай-ка я у тебя сосну… Тут, на лавке. А часа через два поеду в штаб.
Обернувшись шинелью и закрыв лицо мятой фуражкой, Порослев пристроился на длинной скамье. Алексей сидел над пропагандистской программой. Толстые казенные часы белого металла стучали на столе. Крысы возились в корзине с бумагой. В столе Алексей нашел остаток вчерашнего пайка. Он долго не мог сосредоточиться, сливались строки непривычных слов. Он думал о своих задачах, о командире, о Порослеве, о Верочке… Оно пришло, большое чувство, незаметно и теперь колыхалось в нем, как переполняющая сосуд теплая и греющая влага. Не выплеснешь ее за борт. И жалко было Веру, и нравилась она ему тем, что не похожа на прочих «барышень». Только что кончила гимназию… Но рассуждать о Вере было трудно. Слова дымились, таяли в соседстве с этим большим, всепобеждающим теплом. Он вспоминал, как нес ее по коридору… Теперь она глядела ему в глаза по-иному. Теперь, встречаясь, он крепче пожимает ее пальцы. Она смеется и встряхивает затекшую руку:
— Какой вы сильный!
И глаза не теряют теплоты и ласки. Но хочет ли Вера, чтобы он еще раз взял ее на руки… или дружеской лаской только отгораживает его от себя? Он никак понять не может. Никак!.. Алексей ругает себя пнем и олухом, но, встретившись с Верой, не находит слов.
Ровно через два часа Порослев уехал на ночное заседание в штаб.
«Вот человек — измученный, больной, а работает за четверых, — подумал Алексей. — Как же, действительно, должен работать я… Битюг. Забыть обо всем. Если понадобится, то и о Вере. Но лучше бы не надо было забывать об этой тихой женщине с таким чистым сердцем».
Глава XII
КОМАРТФОРМ
Комната комиссара артиллерийских формирований Союза коммун Северной области могла бы вместить в десять раз больше мебели, чем было в ней на самом деле. Когда открывалась дверь, заметный ветер гулял между четырьмя белеными стенами, потому что во внутренней раме единственного окна не хватало двух, а в наружной одного стекла. Комиссар поставил кровать свою в дальний от окна угол с таким расчетом, чтобы ветер пролетал мимо. С той же хитростью шинель, дубленый, крепко пахнущий полушубок и чистая конская попона были развешаны над кроватью. В случае нужды они могли быть добавлены в порядке строгой очереди к лазаретному одеялу, которым была покрыта постель. Еще в комнате был стол, уставленный бытовым хламом, начиная с давно раскрытой консервной банки и кончая длинным эспадроном, ржавый конец которого намокал в чайной лужице.
В эту комнату комиссар попадал со двора через «личную канцелярию», где, не снимая шубки, копошилась, бегала от полевого телефона к городскому и от стола к шкафам с подшивками деловых бумаг белокурая девушка. Она дула на свои красные пальчики, притоптывала ножками и, когда никого не было в комнате, щипала понемножку от хлебного пайка, спрятанного в столе под газетой.
В том же доме, в натопленном помещении, в большой настоящей канцелярии, где гремели счеты, скрипели перья, стучали «ремингтоны», к услугам комартформа были и писаря, и секретарь, и счетоводы. Но «личная канцелярия», над которой втихомолку посмеивались, товарищи Порослева, была слабостью комартформа и настойчиво вводилась во все штаты, какие представляло Управление комартформа в Штаб округа.
— Товарищ Сашина! Никто не звонил? — спрашивает комартформ, забежав между двумя заседаниями в личную канцелярию.
— У меня записано. Целый день звонили.
Секретарь протягивает комартформу клочок бумаги с карандашными записями.
— Полевой телефон на Виленском починили?
— Провод починили. А гудок все такой же плохой. То гудит, то нет…
— Ага…
— И дров так и не принесли.
— Ну, я сам принесу.
Комартформ поправляет фуражку. Получается впечатление, что он готов немедленно идти за дровами.
— Ничего вы не принесете… Неудобно вам…
Комартформ останавливается.
— Да, оно действительно…
— Ваша комната все вытягивает. Как в трубу. Стекла бы вставили.
— Ну, знаете, я эту комнату закрою. Дверь забьем войлоком. А постель поставлю здесь, в углу.
— Нет, не надо… Нет. Будут же когда-нибудь стекла.
Товарищ Сашина думает о том, что рядом с ее таким чистеньким столом (у нее своя тряпочка из дому, в том же ящике, где паек, только под другой газетой) встанет забрызганный чаем и консервами стол комиссара. Но мысли комартформа идут под некоторым углом с ее мыслями.
— Я ведь встаю рано, ложусь поздно…
— Нет, нет, лучше достать стекло…
В комнату входит Юсупов, татарин, вестовой комартформа.
— Юсупов, когда стекла будут?
— Хадыл, гаварил, нэт опьять.
— Да. И в казармах стекол не хватает, — размышляет вслух комартформ.
— Я на конушне взял бы, товарищ комыссар.
— Ты что, очумел? И не думай. А кони? Не сегодня-завтра получим.
— Еще нэт кони.
— Нет-нет, — резко говорит комартформ. — Я сам достану стекло.
Юсупов уходит. Комартформ снимает шинель и, водрузив ее вместе с фуражкой на гвоздь над постелью, опять проходит в личную канцелярию и говорит товарищ Сашиной:
— Приказы мортирцам отправили?
— Нет еще.
Комартформ хмурится и молчит.
— Я же только час как пришла. Мне ведь с Охты.
— А вы бы, Катерина Андреевна, здесь жили. Вот тут ширму бы поставили. — Он показывает в угол, где только что предлагал поставить свою постель.
— Вот чудак, — смеется товарищ Сашина. — А мама моя с кем же будет?
— Какие теперь мамы? Теперь революция. Все надо бросить, — вдруг вдохновенно говорит Порослев. — Все. В коммуны надо идти. Новую жизнь делать.
— Не доросла я еще до этого, — бормочет под нос товарищ Сашина.
— Это потому, что вы из буржуазной семьи.
— Подумаешь — буржуазия! На железной дороге отец служил.
— А я вспомнил, что хотел вам вчера рассказать, когда вы уходили.
Порослев делает шаг к ней. Он даже вытягивает руки вперед.
— Товарищ ко мне приедет, Катерина Андреевна. Боевой товарищ. Огородников Коля!..
Сашина с интересом следит, как смягчается, почти светится всегда болезненное, серое лицо Порослева.
— Любите его?
— Вот приедет сегодня. Вместе были мы в одной батарее. В блиндажах валялись. У одной гаубицы номерами работали. Ночами не спали — говорили все. И во всем согласие. Читали вместе. В революцию вместе вступили. В комитете были. Коля одного офицера в семнадцатом убил. Гадюка общая был. Решили Колю расстрелять. А мы не дали. Всех солдат я поднял… Сказали судьям: вы Колю расстреляете — а мы вас. Против комитета… А как меня в лазарет в Царское Село отправили, и с тех пор Колю я не видел. Он то в Пскове, то в Калуге работал. Теперь я хлопотал и получил депешу: едет Коля Огородников. Вот увидите, Катерина Андреевна, и полюбите его.