пришли шарманщики и заиграли. И тут я заплакал, как жен
щина. Пришлось уйти, уводя и его с собой на берег реки, и там
уже я дал волю своему горю, а он глядел на меня, ничего тол
ком не понимая.
9 мая,
Сегодня, в понедельник, за чтением «Замогильных записок»
он вдруг начинает раздражаться из-за какого-то слова, которое
ему не удается правильно выговорить. Он прерывает чтение.
Я подхожу к нему — он сидит, молчаливый, безжизненный, над
раскрытой книгой и ничего мне не отвечает. Я прошу его чи
тать дальше, он все молчит; взглянув на него пристально, я за
мечаю, что у него странное выражение лица и в глазах как
будто слезы и страх. Я привлекаю его к себе, приподнимаю и
целую.
И вот губы его с усилием произносят какие-то звуки, — это
не слова, а лепет, мучительное, бессмысленное бормотанье.
В нем чувствуется ужасная бессловесная мука, которая не на
ходит выхода и замирает на губах под белокурыми дрожащими
усами... Боже мой, неужели это потеря речи? Час спустя при
ступ затихает, однако он не может выговорить ни слова, кроме
«да» и «нет», и смотрит мутными глазами, будто ничего не по
нимая.
Но вот он снова берет книгу, кладет ее перед собой и хочет
читать, во что бы то ни стало хочет читать; он начинает:
«Кардинал Па... (кка)» * — и останавливается, не в силах дочи
тать слово до конца. Он беспокойно ерзает в кресле, снимает
соломенную шляпу, водит пальцами по лбу, царапая кожу,
будто роется у себя в мозгу. Мнет страницу, подносит ее к са
мым глазам, ближе, еще ближе, словно хочет вдавить напеча
танные буквы себе в глаза.
Безнадежное отчаяние этой попытки, ярость этого усилия
не поддаются описанию. Нет, никогда еще я не был свидетелем
более мучительного, более тягостного зрелища. В этом чувст
вовался как бы гнев писателя, создателя книг, понявшего, что
даже читать он больше не может.
Нет слов, чтобы передать ужас этих минут! Но из памяти у
меня все не выходит выражение душераздирающей мольбы в
его взгляде во время этого ужасного приступа!
643
Около 25 мая.
Среди стремительно несущихся ландо, колясок, викторий,
карет, среди всей этой выставленной напоказ роскоши и ярких
красок современной моды взгляд мой различает темное, строгое
одеяние монахини в глубине одного экипажа: напоминание о
смерти среди общего веселья и блеска.
В «Таверне» возле нас сидит молодой человек, озабоченный,
поглощенный своими мыслями, ничего вокруг себя не замечаю
щий. Заказывает он только ломтик холодного ростбифа да замо
роженный кофе с водкой. Вот уж поистине современный обед:
не здоровое наслаждение едой, но искусственное возбуждение
сил, выматываемых современной жизнью.
Около 30 мая.
Он, словно маленький ребенок, занят только тем, что ест,
что надевает на себя; он лакомится вкусным блюдом, радуется
новому костюму.
31 мая.
Я болен и ужасно боюсь умереть: моего несчастного брата
поместят тогда в дом умалишенных, и попечителем его может
оказаться Альфонс де Курмон, его завистливый родич.
5 июня.
Руки его теперь наделены потребностью разрушать все, к
чему бы ни прикоснулись, и постоянно что-то теребят, кром
сают или скручивают.
О чем его ни спросить, он поспешно отвечает «нет», как за
битый ребенок, который постоянно живет в страхе наказания.
Иногда, сидя в комнате рядом со мной, он в мыслях далек
от меня. «Где ты витаешь, друг мой?» — спросил я его вчера.
После минутного молчания он ответил: «В пустых... простран
ствах!»
Ежедневно на прогулке мы встречаем одну пару — отца с
сыном, гуляющих вместе; сын, тонкий, изящный, как девушка,
выступает, положив руку на плечо отца и ласково перебирая
пальцами седые волосы старика, падающие на воротник. Оча
ровательная группа — эти двое в аллее.
644
11 июня.
Сегодня утром он, как ни силился, не мог припомнить ни
одного заглавия своих романов...
Да, вот до чего он дошел, и все же он еще владеет двумя
замечательными способностями: умением метко охарактеризо
вать случайного прохожего и подобрать тонкий эпитет для пе
редачи окраски неба.
Сегодня вечером он так мучительно растрогал меня. Мы
кончали обед в ресторане. Гарсон принес нам полоскательную
чашку. Брат, беря ее, допустил небольшую неловкость. Ко
нечно, такой пустяк не заслуживал внимания, но на нас в эту
минуту смотрели, и я сказал несколько раздраженно: «Прошу
тебя, дружок, быть поосторожнее, иначе мы будем вынуждены
отказаться от ресторанов». Тут у него потекли слезы из глаз,
он воскликнул: «Но я же не виноват, я не виноват!» — и про
тянул мне через стол свою дрожащую, скрюченную руку.
«Я не виноват, — все повторял он, — я знаю, сколько огорчений
я причиняю тебе, но я часто хочу и не могу» (так именно он
выразился). И его горестное пожатие как бы говорило: «Про
сти меня».
Мы оба заплакали, прикрыв лица салфетками, на глазах
удивленных посетителей.
Да, повторяю, если бы бог дал ему умереть, как всем людям,
у меня, быть может, хватило бы мужества перенести это; но
видеть, что он обречен на такую смерть, постепенно отрываю
щую от него все, чем я так гордился, — это свыше моих сил.
Я не мог прийти в себя от изумления, не верил своим гла
зам и ушам. Сегодня, неожиданно вернувшись из Италии, Эду
ард Лефевр де Беэн явился к нам завтракать. При виде това
рища детских лет Жюль преобразился, в нем словно вновь про
будилась жизнь. Он разговорился, вспоминал имена давних
знакомых, события прошлых лет — все, что я уже считал по
гребенным в его памяти. Он говорил о своих книгах! О чем
бы ни шла речь, слушал внимательно, с удовольствием, — каза
лось, его мрачное я навсегда оставило его. Мы с радостью слу
шали его и на него смотрели.
Я проводил Эдуарда до экипажа. Дор огой он говорит, что
приятно изумлен состоянием здоровья Жюля, — судя по пись
мам своей матери, он ожидал худшего; в эту минуту оба мы
645
верим в чудо, и с губ наших срываются слова: «Он поправится,
он выздоровеет».
То была лишь краткая минута. Я оставил брата в саду.
По возвращении, еще полный надежд, зародившихся у меня и
Эдуарда, я застаю его в позе пугающей неподвижности —
взгляд устремлен в землю, соломенная шляпа надвинута на
глаза. Заговорил с ним, он ничего не ответил... Он сидел под
сенью цветущего розового куста, и до чего же глубоко погружен
был в печаль, в какую-то новую, мне еще незнакомую печаль!
То была уже не его привычная печаль, в которой чувствовался
оттенок ожесточенности, несколько охлаждавшей мое нежное
сострадание; то была огромная, беспредельная, гнетущая,
безысходная скорбь, — подобная томлению души по пути на
свою Голгофу и изнеможению в Гефсиманском саду.
Я в молчании просидел возле него до позднего вечера, не
решаясь заговорить с ним, не решаясь расспрашивать.
Воскресенье, 12 июня.
Чувствуя, что мне необходимо избыть свое отчаяние в оди
ночестве, я ненадолго оставил брата в саду и отправился по
бродить возле соседней дачи; но очень скоро звон тарелок,
смех детворы, визгливая веселость женщин, счастливое на
строение этой публики, обедавшей под открытым небом, про
гнали меня обратно. И мне бросился в глаза под плющом над
калиткой нашего сада «№ 13».
Ночь с субботы 18 июня на воскресенье.
Два часа ночи. Встаю, чтобы сменить Пелажи у изголовья
моего дорогого страдальца, который уже с четверга, с двух ча