ров и просит нас прийти к нему поговорить по поводу его статьи
о Гаварни.
После нескольких слов о биографии Гаварни переходим к
литографиям, к рисункам. Велико же наше изумление, когда
мы видим, что Сент-Бев читает подписи под рисунками про
тивно их смыслу, калечит их, ничего в них не понимает, прояв
ляет невежество в отношении парижских словечек. Он спраши
вает нас, что такое план, мы объясняем ему это, упоминаем о
тетушке, но и это слово ему так же незнакомо, как слово гвоздь *.
В самом рисунке он ничего не видит, ничего не замечает,
не схватывает содержания нарисованной сцены, из диалога в
подписи не понимает, кто же именно говорит. Он доходит до
того, что тень одного из персонажей принимает за персонаж и
со смешным и сердитым упрямством утверждает, что видит
трех действующих лиц.
Ему нужны всякие пояснения, он их впитывает, записывает.
Он цепляется за каждое оброненное нами слово, чертит каран
дашом заметки на листке бумаги и строит на нем свою статью
1 О своем личном деле ( лат. ) .
426
при помощи нескольких точек опоры, набрасывает ее план в
виде какой-то сороконожки. Он осведомляется о других худож-
никах-бытописателях. Мы говорим ему: «Авраам Босс!»
— Какой это эпохи?
— Фрейдеберг.
— Как вы сказали?
— Фрейдеберг.
— Как это пишется?
И так все. Он ловит, схватывает, проглатывает наспех, хва
тает на лету ваши идеи, ваши слова, ваши знания, ничего не
понимая и не усваивая всего этого. Мы испуганы и сконфужены
глубиной невежества, скрытого в недрах этого человека: он
ничего не понимает, обо всем осведомляется, все высасывает
из разговоров, мастерит статьи в направлении нужном жур
налу, спасается тем, что пользуется услугами специалистов,
друзей, близких.
Послали за экипажем для нас, мы ожидаем в гостиной, она
выходит в унылый садик Сент-Бева — садик трапписта. На
столе бюст принцессы работы Карпо — гипс, покрытый стеа
рином, — сочная и полная движения скульптура в стиле Гу-
дона.
Говорит нам о тех, кто его окружает: что ему нужны все
эти домочадцы, что оживление за обеденным столом рассеивает
одиночество, которым он слишком много пользовался в свое
время, так что теперь оно внушает ему ужас. Говорит о грусти
одиночества, о грусти его воскресных вечеров в былое время:
«Я знал много женщин из общества, но что им было до моих
воскресных вечеров?»
15 июля.
< . . . > Взор женщины, эта способность все сказать без
слов, — какая тайна! Когда-нибудь написать об этом две-три
страницы. < . . . >
В поезде, в уголке нашего вагона, сидит старик, у него офи
церская розетка Почетного легиона, красивая голова старого
военного. На шляпе — траурный креп. Он печален, той острой,
поглощающей всего человека печалью, которая бывает после
похорон близкого существа. Это чувствуется, в такой скорби
есть что-то вроде электрического заряда. Мы спрашиваем, не
беспокоит ли его табачный дым. Сначала он ничего не слышит,
потом, услышав нас, делает жест, говорящий о полном безраз
личии, точно ему все — все равно и он ничего не чувствует. Мы
427
видим, что он глотает слезы, видим, как нервно дрожат от горя
его руки.
В Батиньоле он сходит, поднимается с трудом, резким уси
лием. Весь день преследовала меня тень этой старческой скорби.
И от всего того, что мы видели, мы сами стали печальны. Нас
охватило возмущение против бога, который создал и смерть, и
страдания живых людей; возмущение против бога, который злее
человека и приносит горя еще больше, чем люди. Человек, что
создал он плохого, злого, жестокого? Войну и правосудие — вот
и все. Если была бы только смерть, это еще куда ни шло, но
болезни, страдания, горе, все муки жизни! Быть всемогущим
и создать все это! Вот мысли, которые помимо нашей воли цеп
лялись одна за другую. < . . . >
Пятница, 17 июля.
В Нейи, у Готье.
Половина девятого. Он за столом. Он обедает не ранее
восьми часов. С ним сын и две дочери в платьях с короткими
рукавами; кокетливым движением девочки берут раков, полное
блюдо которых стоит посредине стола, грызут их с хрустом,
досадуя на скорлупу, и отбрасывают ее как-то по-кошачьи.
Они оборачиваются в нашу сторону, хотят что-то сказать, при
этом одна просовывает головку под голову другой, — устроив
такую этажерку, они гримасничают и смеются; рассказывают
про китайца, с которым вчера обедали, отправившись за пода
ренной им туфелькой китаянки. Бормочут китайские слова,
услышанные от него. Все это, как некий восточный аромат,
идет к ним, красивым и шаловливым восточным женщинам
Парижа, — у них в движениях чувствуется ласковая изнежен
ность, они покачивают станом, как те женщины из гарема, при
вычно ласковые красивые животные, которых раджа Лахора
отстранял рукой во время визита князя Салтыкова *. Минутами
кажется даже, что девочки — порождение той тоски по Востоку,
которую испытывает их отец.
И вместе с тем на столе появляются блюда космополитиче
ской кухни: шпинат, приправленный растертыми зернами абри
косовых косточек, сабайон, — Готье счастлив, наслаждается, ест, говорит, шутит, он забавно добродушен, обращается к горнич
ным с комической торжественностью — он весь расцветает, как
Рабле в кругу своих.
Встают из-за стола, переходят в гостиную. Девочки ти
хонько, мило тянут вас в свои полутемные уютные уголки,
точно хотят с вами чем-то поделиться. Старшая читает по бук-
428
вам китайскую грамматику, приносит сделанную ею из брюквы
скульптуру «Анжелики» Энгра; скульптура уже пересохла, и
ничего нельзя разглядеть. Сколько смеха!
В это время вернулась жена Готье со своей подругой, ста
рой актрисой, и мужем актрисы, офицером, которого та на себе
женила. И вот начинается великий кулинарный разговор...
Актриса — женщина полная, вроде тех полных женщин легкого
поведения у Бальзака, которые все умеют и так хорошо готовят
лакомые блюда для своего любовника. Самый крупный спор
идет о том, как варить раков. Вызывают кухарку и выправляют
ее укоренившиеся ошибки. Это совещание в стиле Иорданса,
причем Готье утверждает, что всюду можно хорошо поесть —
даже в Испании, если удовлетвориться пучеро, то есть ветчиной
с яйцами.
После этого сразу же переходят к обсуждению книги Ре-
нана. Мы объединились с Готье в отрицании всякого литера
турного таланта у автора этой книги, в антипатии к Ренану
как к человеку, в отвращении к фальшивому вкусу Ренана и к
неопределенности утверждаемого им тезиса, к неискренности
и желанию обмануть самого бога, который и не бог и больше
чем бог.
— Книгу об Иисусе Христе надо было бы сделать вот та
кой, — говорит Готье.
И принимается рисовать образ Иисуса — сына продавщицы
в парфюмерном магазине и плотника.
«Никудышный человек, он бросает своих родителей, выстав
ляет свою мать и, окруженный шайкой негодяев, всяким подо
зрительным людом, могильщиками, девицами легкого поведе
ния, устраивает заговоры против существующего правитель
ства, — поэтому его и распяли, или, вернее, побили каменьями,
и очень хорошо сделали. Чистейший социалист, Собрие того
времени, он все разрушал, все уничтожал: семью, собственность;
он яростно нападал на богатых, советовал бросать своих детей,
или, точнее говоря, не делать их; распространял теории «Под
ражания Христу»; * был причиной всех ужасов, потоков