Воцарилось молчание.
Снаружи раздавался рев верблюдов, покрикивали пастухи. Где-то в помещении заплакал ребенок и сдавленными голосами засмеялись две женщины.
Явился негр со второй переменой чая. Султан взял слово:
— Ты не поверишь, если скажу, что ожидал такого ответа. Я предвидел его до последней буквы. Это возвращает мне веру в мое знание людей. Эта вера, которой ты пытался добиться одним ударом. Корень гордыни обязательно проявит себя в речах каждого сахарца. Это то высокомерное самообольщение, которое заставит покрывшего лисамом свой рот туарега помереть с голоду — лишь бы не обнажить свой рот, свое слабое место, на глазах у иностранцев! Это все та же ложная гордость, что лишит рассудка и превратит гордеца в дурака, неспособного отличить честь и достоинство от слепой гонки за миражом, как не может он отличить свободу от спокойствия оседлой жизни. Этот сахарец, который неустанно рыщет в поисках покоя за горизонтом, просто чувств лишится, если обнаружит его ближе своей шейной вены, достаточно ему будет приостановить гонку за миражом и сбросить непомерное бремя со своего верблюда, найти, наконец, избавление от бед в оседлости, в стабильности, в покое. Ведь «Вау», который он ищет где-то в песках Сахары, на самом деле находится в местах, более отдаленных, не в Сахаре. Я имею в виду собственно душу человека. А кто не обнаружит его здесь (тут султан ударил себя кулаком в грудь), нигде его не найдет! А все эти очевидцы, которые натыкались на утраченный людьми, потерянный оазис, они лишь в города джиннов вступали, которых, как ты наш дорогой шейх знаешь, видимо-невидимо в нашей Сахаре — ровно столько, сколько в ней обжитых оазисов. Так где, спрашивается, прячет шайтан свое первое наущение: в язычке миража или в блеске золотой пыли? Поверь мне: драгоценный и всемогущий не сотворил шайтана сильнее миража в пустыне. Именно этот, и никто кроме него, внушил несчастным бедуинам мысль о скрытом мире, обещав им некий несуществующий Вау, чтобы они слепо следовали за ним и ему поклонялись. Вот и ты тут, развертываешь передо мной целую историю этого несчастного блужданья и говоришь о тысячелетиях! А что такое мираж пустыни, как не тот проклятый шайтан, о котором ты рассказываешь легенды, говоришь, будто явится он в одеянии мудрого странника, чтобы соблазнять народ играми своими, блеском и пиршествами, а затем бросить их в темную пропасть?
— А не ты ли это приглашаешь на пиршество и распространяешь игры всякие? Не является ли сам султан обетованным странником? Разве это не ты втискиваешь нас всех в темницу, покупаешь нас за пропитание и угощения? Не видно, что ли, что все жители твоего оазиса заложили тебе свои души в обмен на пригоршню крупы?
— Подожди! Среди этих самых жителей не так уж мало сегодня твоих кровных соплеменников. Очень у многих глаза открылись, мираж рассеялся, люди за ум взялись и перебрались внутрь стен.
— Во всяком племени есть малодушные. Во всяком племени найдутся такие, кого безделье манит, кто согласится цепями себя опутать, а не труды кочевья принимать. И я вовсе не претендую на то, что в моих силах убедить каждого, кто променял товарищество и решил, что не по пути ему с теми, кто надеется обрести Вау. Это судьбой предназначено совсем немногим. Тем, кто отказывается принять милостыню, подаяние, дары из рук султана, потому что знают, что в чаше проса змея пригрелась, так и обнимет за шею, сразу как только рука потянется развязать мешочек. Кто ломоть избрал, тот оковы напялил. Ломоть подати — враг Сахары, враг тех, кто избрал кочевье своей судьбой. И я тебе искренне советую, принимать на жительство в твой город людей, привыкших жить в оазисах, если не хочешь потом жаловаться на характеры упрямых сахарцев, что не повинуются и бунтуют, не живут мирно.
— Мирно. Лучше бы ты сказал «спокойно». Я ведь покой им дарую — вместо усталости, скитаний на чужбине и верной гибели. Да еще ко всему этому, конечно, я им по «мешку крупы» дам, по «ломтю». Они долг земле отдадут, чтобы корни пустить, сельским хозяйством займутся или за торговлю примутся, женятся на молодых девушках, детей наплодят. Они напрочь избавятся от той гибели, которой им угрожает каждый день Сахара, они заживут счастливо. Я же, прости ты меня, не знаю, чего еще может желать рожденный в Сахаре, если не счастливой жизни, — жить да поживать в покое и благополучии, не думая о смерти.
— Ты в речах своих постоянно норовишь перепутать эти два вида покоя, так же как недавно ты спутал жизнь покорную и жизнь спокойную. Так вот, покой зиждется на отравленном ломте, это покой рабов. Иной покой вырастает из простора, свежего ветра и капель дождя, и вольного странствия по просторам Сахары, это тот самый покой, что обещан нам в небесном Вау. Это древний покой, который посеял Создатель небес и Сахары в сознании первого из прадедов, когда лишил он его своей близости и устроил ему клочок земли, чтобы тот назвал ее своей родиной, и спустил на нее с небес. Вот и получается, что путать эти два покоя значит не только в заблуждение людей вводить, но и на веру покушаться.
— Отравленный ломоть! Вот уж никогда не мог я себе представить, что муж, во всем Азгере, да и во всей Сахаре известный, тот самый, что палку власти всегда посередке держал, что этот муж способен такое странное, жестокое выражение употребить!
— Погоди, господин султан, погоди! Ты опять пытаешься попутать просо с соломой! Не торопи меня, позволь объяснить тебе, что это значит — отравленный ломоть. Я нисколько не преувеличу, если скажу, что он дважды отравлен. Во-первых, потому что готовил его человек, чтобы подловить брата своего — человека. А во-вторых, он отравлен, потому что за него заплачена цена той валютой, которой владеют жители Идинана. Мы против обращения среди людей этого металла, как то нам завещано нашими предками. Только джинны не боятся вероломно любые клятвы нарушать. А мы с тех пор, как глаза на мир распахнули, жизнь и Сахару увидели, мы знаем повеление священного завета — оно печатью на каждом слитке золота отпечатано: «Кто сим металлом владеет, тем и мы овладеем». В этой печати свернулось проклятье. Не подобает султану не ведать такого секрета, коли уж решил он захватить себе равнину с помощью оружия детей преисподней.
Султан в гневе обернулся на шейха. Ключ на его груди сверкнул на свету, и он прокричал разгневанно:
— Это доводы твои отравлены! Твои доводы отравили мозги паломникам, что решили положить конец своим мытарствам и покинуть тебя ради Вау. Ты мне позволь… позволь мне…
Он задохнулся, передохнул, подавил возбуждение, а затем продолжал, глядя в пустоту, в луч света, лившийся из окна.
— Это ты положил предел нашей хлеб-соли. Ты сам избрал такой путь.
Он бросил на вождя быстрый взгляд и загадочно произнес:
— Ты меня понял?
Вождь намек понял с полуслова. Он печально улыбнулся и опустил голову. Молчание воцарилось надолго. Затем шейх собрался и ответил:
— Думаю, что я понял тебя. Понял прежде, чем явиться в твой дом, прежде чем ты речь свою завел, чтобы закончить ее вопросом.
Султан повернул голову и спросил с любопытством в голосе:
— Действительно? Хотелось бы мне не ошибиться в истинном содержании твоей мудрости.
— Большой мудрости не требуется, чтобы распознать намерения соперника, дорогой мой господин султан!
Это ты о соперничестве помыслил, прежде чем что-то начать. Что же, признаешь?
— Соперничество не нынче началось. Соперничество родилось тогда, когда ты договор нарушил и за закрытыми вратами кузнецов посадил, чтобы ковали тебе изделия золотые в полной тайне в переулке крытом. Я сплетням не верил, поручил здравомыслящим разобраться, с этим вопросом в стародавние, да нет, во все времена так поступали, ну а если опрометчивость вышла, так теперь ее плоды наши мудрецы пожинают. А себе я изгнание присудил еще в тот день.
— Изгнание?! Что же, опять ты наказание избрал.
— Это не я себе наказание избрал, господин мой султан, голый разум тут суд свой выносит — всегда безоружный, всегда угнетенный. Вполне естественно, что при таких обстоятельствах невооруженной стороне посторониться придется, уйти с поля. Рассудок в состоянии указать на такой выход, хотя он уже и не в силах постоять за себя.