Слова остались без ответа, и он продолжал:
— Это ж заповедь любви. Делиться с нею ни с кем невозможно. Из груди вылетит — и потеряешь ее навсегда. А потеряешь ее — и принцессу навек потеряешь. Тенери в тебе ничего не любит, кроме голоса. Она спиной к Ухе повернулась в тот день, когда услышала твой голос на празднике вожделения.
— Тебя Уха, что ли, прислал, чтобы мне это сказать?
— Да нет, я тайком прибыл, чтобы вызвать тебя на поединок.
— Ты же знаешь, я блестяще мечом не владею. Что я могу, так это на горные пики взбираться.
— А пение-то? Разве не владеешь ты им, а, волшебник?.. Что? Приходил ко мне друг твой дервиш на заре предупреждал меня, чтоб тебе не навредить. Говорил про пророчество зловещее, а бабка его волчица мой мех с водой разодрала, ввергла меня в геенну. Ты мою жизнь спас. Я явился долг Ухе отдать и освободиться, а туг вдруг обнаружил, что двойным должником оказался.
— Не понимаю.
— Мне Уха жизнь спас, когда воспрепятствовал, чтобы я воды испил из отравленного колодца во время нашего всеобщего ответного похода против шакальего племени. Я решил вызвать тебя на поединок, погасить свой старый должок, а подставил шею еще под одну зависимость…
— Ну, от второго долга можешь считать себя свободным!
— Это все на словах… А на самом-то деле так моя шея в хомуте навечно останется. А в чем причина? Жажда всякий раз причиной является. Прости ты меня.
— Простил. Если б не простил, разве напоил бы своей водицей?
— Ты мои намерения, как дервиш, провидел?
— Что?
— Я не сообщал никому о своих планах, только Муса, шайтан, всю душу мою прочел.
— Ну, дервишам не впервой души чужие читать.
— Правда? Только ведь ты тоже дервиш. Ты тоже в душах читаешь…
Он откинул голову назад, пробормотал про себя в отчаянии:
— Только ведь я теперь вам обоим должен. Должник двоим мужикам, вместо одного… Ты и не знаешь, как оно противно, это рабство мое. Как это жестоко — мужчин порабощать. Всякий раз, как я голову подымал, эта жажда проклятая меня в чьи-то руки ввергала!
Он неожиданно поднялся и пополз к Удаду. Глаза его заблестели в свете заходящего солнца, он произнес значительно:
— Ты сказал недавно, что ничего не умеешь, кроме как взбираться на горы. А вот если б Уха с тобой поспорил, чтоб на гору взобраться, ты бы принял пари?
— Не понимаю.
— Если бы ты смог взобраться на Идинан и встал бы во весь рост на самом верхнем плато, он бы, может, от эмиры отступился.
Удад подумал мгновенье и убежденно заявил:
— А что — принимаю!
— Ну, а джиннов ты не боишься? Покойный имам говорил, что ты не залезешь.
— Залезу. Если он такое пари по Тенери заключит со мной, я залезу. Я пари принимаю.
— В душе имама, тоже, тайны разные спят… Я тебя предупредил.
— Такое пари тебя сразу от двух долгов освободит — передо мной и перед Ухой. Хе-хе-хе! Я пари принимаю.
Солнце изготовилось прыгнуть за горизонт, свет в наружном входе в пещеру померк, священное стадо спряталось в полумрак.
2
Дорогу ему преградил дервиш. Появился он бегом. Нес с собой мешок и флягу с водой. Застыл на несколько мгновений, тяжело переводя дух. Отер пот со лба тыльной стороной ладони. Сказал печально:
— Не ожидал я, что ты пари примешь!
Они пошли рядом. Направились к дальней гряде холмов, протянувшейся к северу от горы Неведомого и Джиннов. Муса раздраженно пнул вредную щебенку своей дряхлой сандалией и произнес все с той же безысходностью в голосе:
— И неужто надо было тебе биться на спор?!
— Не волнуйся! — успокоил его Удад. — Я поднимусь. Я пари выиграю.
— Что проку выиграть пари, а душу загубить, — пробормотал дервиш как всегда непонятно.
— Ты — последний, кто по моим ожиданиям мог во мне сомневаться.
— Я в тебе не сомневаюсь, просто я знаю, в чем секрет скрижали.
— Секрет скрижали?!
Дервиш уставился на него своим косым глазом. Помолчал некоторое время. Поддел ногой камешек с гладкой поверхностью, отполированной когда-то старинным водным потоком в этом высохшем вади, когда по нему мчались не переставая полноводные реки… Он смотрел на остатки миража, дрожавшего в агонии на песчаных гребнях под натиском вечера.
— Скрижаль высшая проявляется над подземным ходом во мрак, — заговорил он опять непонятно. — А кто доберется до скрижали и увидит секретный ход, душу свою загубит и не в силах будет вернуться к людям, своим сородичам.
— Ты меня геенной пугаешь, как имам покойный?
— Имам бился с Ухой об заклад на верблюдов и одежду, чтобы тебя вызвать на спор, однако Уха правильно оценил в тебе способность горного козла и ушел от состязания. Имам прекрасно знал тайну темного подземного хода.
— Темный проход — у него в голове, в груди у него, а не в горах. Он не переставал устрашать всех, до самого последнего дня своей жизни. Мало, что ли, такого доказательства, что умер он с ножом в руке? Мало, что ли, того, что он гадалку Тимит ножичком умертвил, чтобы на тебя пало их поганое обвинение? Если б не его это гадкое стремление, не пытали бы тебе голову такой дьявольской пыткой!
— Простил я ему. Не ведал он, что творит. Кто золота возжаждал, поразит того слепота — и глаза, и душу его.
— Что я полагаю, так это, значит, передо мной единственная возможность осталась заполучить Тенери. Если я не заберусь, не буду ее достоин. Понимаешь меня?
Но дервиш опять заговорил непонятное:
— Что проку тебе заполучить Тенери, если ты при этом душу загубишь.
— Хватит! — улыбнулся было Удад. — Хватит тебе устрашать меня головоломками имамовскими!
— Нет! — ответил ему Муса вполне серьезно. — Имам никогда, ни единожды не разговаривал таким языком. Кому душу золото припечатает, никогда не будет в силах говорить языком любви.
— Это язык дервишей! — рассмеялся Удад.
Муса остановился под кустом одинокого тамариска в центре пустыря. Поставил на землю свою деревянную флягу, обмотанную куском материи. Рядом с ней опустил кожаный мех. Сел на корточки по соседству с нехитрым имуществом и стал наблюдать за церемонией солнечного заката… Красное солнце со сломленным духом падало ниц. Всякий раз как оно приближалось к концу и встречалось с лабиринтом черного мрака, оно плакало красными слезами, сожалея о своем полуденном чванстве, о власти дневного пекла. Удад уселся рядом. Муса находил вдохновение в аятах. В спокойствии. В минутах заката. В беспредельной дали пустыни. В ее вечности. И… и в той четырехдольной скрижали, которая вырисовывалась на вершине неведомой горы. Скрижаль вещала языком печали.
— Тебе надо было провести ночь по соседству со стариком, — сказал Муса. — Сильно горевать будешь…
— Что?!
— Ведешь ты себя, как отрезанный. Без родни.
— Да, я — отрезанный. Всякий, кто не в силах найти общий язык с людьми, — отрезанный. Ты тоже такой.
— Верно. Я и не отрицаю, что я — отрезанный.
— Я под этим словом не имею в виду того, что ты — сирота, без родителей. Я говорю о невозможности найти общий язык, взаимопонимание с тебе подобными. Это самое горькое сиротство.
— Это не верно, — запротестовал дервиш. — Я их язык понимаю. Я пытаюсь их понять, я среди них живу…
— А они-то тебя понимают? — резко прервал его Удад. — Они твой язык понимают?
Муса убежал прочь, уставился глазами за горизонт. Там солнце безропотно покорялось судьбе, смиренно падая ниц.
— Такова их доля, — пробормотал он, помолчал и добавил:
— Несчастные они. Бессильные бедняги, заслуживают только милости да сострадания. Я их жалею, и ты их не брани. Если речи твоей не понимают, ты на это не гневись, прости им лучше!
— А что делать тому, кто не способен к прощению? Ты знаешь, что делать такому?
Он рассмеялся надменно, со скрытой издевкой, и добавил:
— Он в горы уйдет. В Тадрарт убежит. А когда чаша переполнится, бросится покорять неприступную гору, чтобы подняться до тайной скрижали и узреть ход подземный во тьму. Ха-ха-ха!