Карел Шульц
Камень и боль
Шульц Карел
Камень и боль
КАРЕЛ ШУЛЬЦ
Камень и боль
ПЕРЕВОД И ПОСЛЕСЛОВИЕ Д. ГОРБОВА
Роман "Камень и боль" написан чешским писателем Карелом Шульцем (1899-1943) и посвящен жизни великого итальянского художника эпохи Возрождения Микеланджело Буонаротти, раннему периоду его творчества, творческому становлению художника.
ОГЛАВЛЕНИЕ
Часть первая
В САДАХ МЕДИЦЕЙСКИХ
Под львиный рев
Терпкое вино
Под звон колоколов
Кардинал Рафаэль Риарио благовествует Евангелие
Смерть шагает под дождем
Камень говорит
Дантов стих
Боязнь чего-то, не имеющего формы
В садах Медицейских
Стук в ворота
Смех фавна
Улыбается ли он
Мадонна у лестницы
Капля летейской росы
Агостино, безумный сиенский ваятель
В час рыбьих звезд
Снежный великан
Бык, зачатый от солнечного луча
Мертвый предостерегает
Печаль над садами
Старый Альдовранди
Тень охраняет, тень стережет
Змеиное ожерелье
Женщина в маске
Пути замыкаются
Бездомный бродяга
Так же, как скакал царь Давид
Большое кладбище
На лестнице Палаццо-Веккьо
Пьяный Вакх
О, quam tristis et afflicta
Ночной гость
Сикстинская капелла
Часть вторая
ПАПСКАЯ МЕССА
Повелители над безднами
По пути Сангалло
Д. Горбов. Чешский роман об итальянском возрождении
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
В САДАХ МЕДИЦЕЙСКИХ
О смерти тень, смирительница всех
Мучений, сердцу и душе враждебных,
Последняя, целебная обида.
Микеланджело
Сонет 78
ПОД ЛЬВИНЫЙ РЕВ
Ночь без звезд и без лунного света, набухшая тучами. Земля прогнулась под тяжестью твердой тьмы, давление которой пересоздало всю окрестность на свой лад, по иному подобию и в иных формах, чем было днем. Тьма разбросала новые дороги, дороги неверные и уходящие в неизвестное, прорыла новые впадины в долинах, превратив их в пропасти, вздула новые холмы, возвышенности без крестов и придорожных святынь, вздыбила отвесные кручи, удлинив овраги, нагромоздила стены скал, которые, однако, можно распахнуть, отодвинуть, пройти среди них и не отыскать дороги обратно, – сплошная ночь, тьма и простор без границ, в котором летели на вспененных конях три всадника. Неслышно проникали сквозь тьму, подобные призракам, и топот лошадиных копыт приглушался влажной почвой. Только передний хорошо знал дорогу, но тут и его взяло сомнение; он поднялся в стременах, однако ничего не увидел, кроме ночи.
Тьма все сгущалась. Можно было до нее дотронуться, взять ее в пальцы, как глину, помазать себе ею руки и лицо, но мгновениями стена ее опять превращалась в текучий черный водопад, затопляла трех всадников, они глотали, пили ее, кони замедляли бег, не слушаясь резких посылов и жгучих ударов шпор, вставали на дыбы, взволнованно мотали шеями и вскидывали головы, словно ища дыхания. Путники остановились. Верно, почуяли впереди топь и гибельную трясину. Они захлебывались этой тьмой. Только передний знать ничего не хотел, уговаривал ехать дальше.
Вдруг под ударом налетевшего вихря разорвалась пелена туч, – появились луна и звезды. Путники оцепенели, словно их кто-то сразу вдруг обнажил. Лунный свет не проступал перед этим по краям туч, дробя их тьму настойчивыми порывами, а подобно светящемуся белому мечу – сразу рассек черный свод небес и слетел наземь. Вся окрестность оказалась залитой его лучами, приняв прежний вид. Лица путников были наги. Свет сдернул с них маску тьмы. Теперь это были лица живых людей. Цинково-белая луна медленно плыла дальше по небу, и белила ее лучей обливали их группу на фоне леса и холмов. Первый всадник, который был все время впереди, радостно смеясь, нетерпеливо указал в пространство перед собой.
– Ave Maria! – с глубоким вздохом облегчения промолвил высокий, с перстнями на узкой желтой руке, и перекрестился. – Я уж думал, что мы в преисподней!
Тут юноша, ехавший впереди, едко и насмешливо рассмеялся, так как о преисподней упомянул архиепископ, а ехали они, напутствованные благословением его святости.
Он не стал уверять священнослужителя, что, находясь под защитою молитв святого отца, не нужно говорить о поездке в преисподнюю. Он засмеялся едко оттого что человек, украшенный перстнями и сидящий высоко на белом коне, приветствовал свет упоминанием преисподней, и засмеялся радостно – потому что видел уже в серебряном лунном свете колокольню Флоренции, стоящую в ночи над городом, как его страж, его верный, бдительный копейщик. Юноша был из Флоренции, тосковал о Флоренции.
Кровь его, утомленная ездой, снова заволновалась. Он вдыхал спящий город и, вместе с ним, вдыхал весну, флорентийскую весну, в тысячу раз более прекрасную, чем все римские вёсны, – флорентийскую весну, в которой всегда есть музыка, всегда что-то благоуханное и металлическое, всегда великолепие и кровь, пока из этого не возникнет флорентийская роза, из музыки, металла, красоты, крови и благоухания, прячущаяся в сумрак и молчаливая, трепещущая в голубом сне вечера.
Третий безмолвствовал. Он не приветствовал лунного света и не смеялся. Мускулистый, крепкий, лицо изборождено шрамами. Длинная белая борода резко выделяется на черном фоне панциря. Жесткие жилистые руки папского кондотьера крепко держат узду и меч. Он равнодушно глядит на серебристый город впереди. Города существуют для поджога или для триумфа. Слово "Флоренция" вызывало в сердцах этих людей тройной отклик, во всех трех особый. Но когда юноша, тоскующий по Флоренции, снова поторопил вперед, старик в панцире откликнулся. Еле шевеля узкими губами, но убедительным тоном. Нет, их там ждет вовсе не флорентийская роза, не весна – Prima vera, мессер Франческо Пацци, а трудная задача, возложенная его святостью. Почему не подождать здесь вооруженного эскорта, который сбился с дороги, но при лунном свете, конечно, скоро нас найдет?
Тут юноша, которого старик назвал Франческо Пацци, с раздражением поднял голову. Рубиновая пряжка на его черной бархатной шапке казалась черным пятном на черном, так как рубин – камень солнечный и остывает, гаснет в лучах луны. Губы юноши сложились в усмешку.
– Где вы родились, мессер Джован Баттиста? – промолвил он.
Окованный железом старик не шевельнулся. Глаза были холодны и тверды.
– Не знаю, – процедил он, почти не раскрывая рта.
– Не в Равенне ли? – продолжал юноша. – Говорят, там родятся самые осторожные люди на свете, оттого что их матери во время беременности…
– Довольно!
Первый путник, первым приветствовавший лунный свет словами о преисподней и восклицанием: "Ave Maria!", – обернулся к ним. Длинный сборчатый плащ заволновался от движения осыпанной перстнями поднятой вверх руки. Это был Сальвиати, архиепископ Пизанский. Суровое пергаментное лицо. Улыбка – не улыбка, а просто перемена в расположении морщин. Сальвиати, архиепископ Пизанский. Он хмур и бледен, словно видел муки чистилища и навсегда остался угрюмо-величественным. Толкуют, что и его сострадание к грешникам сурово и мучительно. Много разного толкуют о нем, во что бы ни был он облачен – в бархат или в шелк, в ризу или дорожный плащ. Сальвиати, архиепископ Пизанский. Острый взгляд его проникает в сплетения куриальной политики так глубоко, что даже кардинальской дипломатии приходится очень с ним считаться. Рука его, обильно украшенная перстнями, немало порвала пергаментов и сломала печатей, казавшихся прочней военного оружия. Вот каков Сальвиати, архипастырь из Пизы.
Сейчас он молчит. Спор между двумя его спутниками идет всю дорогу, от самого Рима. Он думает. От успеха их миссии зависит многое. Святой отец облек их своим полным доверием. Сальвиати молчит и думает. Флоренция перед ними сияет всеми оттенками лунного света – от черноватой полутени до ослепительной белизны. Флоренция. Не попадут ли они туда без эскорта, как в ловушку, которая защелкнется за ними навсегда? Архипастырь из Пизы поигрывает поводом своего белого коня и молчит.