— Срубим. Весною пораньше лес возить станем.
— И детей учить, и молодежь собирать, — продолжал Романский, — Какие есть у вас прекрасные ребята! Жаль, что время рабочее, не удалось нам как следует развернуться. Но зимой!.. — Он обнял председателя.
— А я тебя, паря, провожу. Мне в поля надо, — сказал Алдоха и сел в телегу.
Всю дорогу, до хараузской межи, они проговорили о будущей зиме, и она рисовалась городскому комсомольцу крутым поворотным этапом, — зимою ветхозаветная семейщина начнет отступать под напором молодежи, шаг за шагом покидающей ряды твердокаменных отцов.
У раздельной речки Дыдухи они еще раз обнялись, и Алдоха глядел учителю вслед до тех пор, пока телега не скрылась за бугром.
6
Глубокой осенью, когда последние снопы уже были вывезены с полей и на гумнах раздавались глухие удары цепов, председатель Алдоха получил через волость бумажку из города, из отдела народного образования: учитель Романский мобилизован и выехал на Восточный фронт и, поскольку в селении Никольском нет еще школы, новый учитель будет прислан, как только общество поставит ее. Алдоха велел секретарю немедленно отписать, что ранней весною общество вывезет лес и начнет постройку.
Незадача с полюбившимся ему учителем-комсомольцем опечалила Алдоху. Столько было надежд, так согласно они жили, так дружно работали, — и вдруг нежданно остался он без такой крепкой подмоги!
Несколько дней Алдоха чувствовал себя так, будто вкруг него разом стало пусто, и все гадал: «Што ж они? Неужто другого учителя не нашли? Не все ли равно… пока в горнице у Анания?» Он дважды заставлял секретаря, писать в город, требовай учителя, доказывал, что терять зиму — неподходящее дело, ребятишки вовсе отстанут от грамоты, всё перезабудут.
Город упорно отмалчивался. Входил ли он в положение Алдохи, понимал ли, — кто это мог знать? Но неспроста, видно, отмалчивался город… На далеком востоке, у самого моря, собрал японец каппелевцев и семеновцев, грозит республике, трудовому народу новой войною, никак домой уезжать не желает. И уж не грозит, а воюет, уж новые и новые эшелоны войск уходят на восток — о войне, о лихостях переживаемых дней, о мобилизации, о хлебе для армии говорят в волости, о том пишут в газетах. До учителя ли тут! Вишь, и Евгений Константинович поехал воевать с японцем.
Из деревни по вызову своих частей уходили армейцы-отпускники и бывшие партизаны — сперва поодиночке, а потом все гуще и гуще…
Алдоха видел, что он теряет опору, что ему становится с каждым днем труднее, что крепыши опять подымают голову.
И впрямь они подняли голову, расправили плечи, — поманил их снова японец зыбкой надеждой: «Неужто на сей раз не вызволит крестьянство из красной беды?» Кто и тешил себя, а кто уж и не тешил: летом-то вот так же сказывали, что невесть откуда объявившийся в Монголии белый генерал, барон Унгерн, скоро пойдет, при японской подмоге, на Читу и Верхнеудинск… мало ли семейщины тогда к нему бежало!.. Да вот развеяли его армию большевики, а самого изловили. «И, выходит, Монголия теперь красная. А уж не из Монголии ли способнее было до нас добраться?» — рассуждали самые башковитые старики… И все же поворачивала дума снова на японца, — не зря же он поднялся опять на Дальнем Востоке.
Дементей Иваныч будто бы уж и не боялся председателя Алдохи, хотя и норовил не встречаться с ним. Ипат Ипатыч, пастырь, увереннее созывал народ в церковь и даже, — чего давно не бывало с ним, — после службы произносил туманные слова поучения:
— Терпите!.. Господь бог заботится о людях своих и не допустит пришествия в мир антихриста…
В беседах с бабами пастырь не упускал случая осуждать фельдшера, запрещал ходить к нему, прививать у него детям оспу:
— Оспенный тот знак — печать антихриста… В писании сказано: «Лучше есть в нездравии пребывать, нежели, ради пременения немощи, в нечестия впасти. Аще бо и уврачует бес, больми повреди, нежели пользова…»
Чаще стали собираться свои люди в Ипатовой горнице. Покаля ерзал на лавке, бубнил:
— Что я говорил тогда? Вот тебе и пуля!.. Тут без пули найдется, кажись… До весны бы дожить, весна покажет!..
Что именно покажет весна, Покаля не договаривал, но и без того все отлично понимали его.
Радужные надежды и самогон утепляли сердце Ипатовых гостей. Покаля, казалось, больше всех преисполнен был веры, — уж на этот-то раз японец не подкачает, не подведет! Не может же этого быть!.. И уж если верил так осторожный и умный Покаля, то другие и подавно.
Куда только испарился из Покалиной памяти недавний горьковатый осадок, — не он ли сговорил Ипата и Астаху послать делегатов в Читу и… что из этого вышло? Не хочется Покале сейчас вспоминать об этом — ни вспоминать, ни говорить.
А тогда вышло вот что.
…Потайной сход, — не сход даже, а так, десяток-другой стариков, — собрался ночью у Астахи. На более широкое оповещание у Астахи с Покалей смелости не хватило. Покаля держал к старикам речь о нарушении конституции. Старики долго думали, кряхтели — и не дали своего согласия посылать ходока сразу в Читу. Пусть-де, предложил кто-то, съездит сперва Никольский посланец в город, к Потемкину, с ним посоветуется: что божий человек скажет, тому и быть.
К поездке в город готовились долго. Астаха побывал в Хонхолое у бывшего министра Булычева. Тот сказал, что никольцы задумали ладно, только надо бумагу составить и собрать под нею как можно больше подписей.
Не мешкая, Булычев сам написал такую бумагу.
— От двух-то сел крепче будет, — заявил он.
Затем Астаха сходил к Бутырииу, застал того в лавке.
— Вина моя перед тобою большая, Николай Александрович, — перегнулся Астаха через прилавок. — По неразумию своему думал я: ты чужой нам, а ты такой же купец… еще почище нас! И споров меж нами не должно быть…
— Так, так, — покачивал белой головой Бутырин и выжидательно щурил лукавые свои глаза.
— Подпиши вот бумагу, — сказал Астаха. — Подпиши… Здесь от всех нас ходатайство, чтоб, дескать, не теснили.
Бутырин поднес бумагу к подслеповатым глазам, мягко покашлял:
— Правильно, правильно… Только у меня нет никакого хозяйства, хлеба не сею.
— Что с того!
— Неудобно мне подписывать крестьянское прошение… Я, конечно, всей душой…
Астаха отчалил ни с чем: осторожный Бутырин так и не дал своей подписи. Впрочем, Астаха был доволен и тем, что помирился с Бутыриным, которого, — сколько уж лет тому! — собирался спалить и который не мог, безусловно, не расчухать о том, кто покушался на его добро. Времени для этого было у купца предостаточно, на то он и Бутырин, на то он и хитрец… Николай Александрович обещал Астахе, всем крепким мужикам, свою поддержку, но только не сейчас, не в этот раз, не по этому случаю…
В город к Потемкину с бумагой, испещренной крестами и закорючками, ездил начетчик Амос Власьич.
Богатей принял Амоса в горенке, сплошь заставленной иконами, предложил чаю, досконально обо всем порасспросил.
— У-у-у! — загудел он. — Совсем вы ума решились, я погляжу… Не езди в Читу — вот мой тебе сказ. Не будет с того добра, как бы худа для ваших стариков не вышло. Бога гневите, старики!.. У меня эвон какие мельницы, дома, постоялые дворы — и никто пальцем не тронул меня! Только вон на армию заставляют муку молоть, под их контролем. Да что мне с этого контроля? Мука-то нынче, знаешь, почем? То-то! Золотом сполна платят… что дальше будет — господь знает… А у вас? Ограбили кого? Бутырин небось всю округу за собой держит, братские поди все до единого под ним?
— Что говорить, — согласился Амос.
— Вот видишь! А кто еще из купцов у вас? Астаха Кравцов? Давно, говоришь, торговать перестал? Что ж он, лавку у него выпотрошили, что ли? Нет же того!.. Ну, и езжай домой… А что дальше — там глядеть станем. Покуда же бога не гневите. А злыдня вашего, председателя, тайком… ночью или как… понимаешь?