3) Наконец, с точки зрения линейной сегментарности, можно-было бы сказать, что каждый сегмент оказывается очерченным, исправленным, однородным — что касается него самого, а также по отношению к другим сегментам. Не только у каждого сегмента есть своя единица измерения, но существуют также эквивалентность и переводимость таких единиц между сегментами. Дело в том, что у центрального глаза в качестве коррелята имеется пространство, через которое он перемещается, но сам остается неизменным по отношению к своим перемещениям. Начиная с греческого города и реформ Клисфена, появляется однородное и изотопическое политическое пространство, намеревающееся сверхкодировать сегменты родства, тогда как различные очаги начинают резонировать в центре, действующем как общий знаменатель.[248] Поль Вирилио показывает, что после Греческого города Римская империя навязывает геометрические или линейные интересы Государства, предполагающие общий рисунок лагерей и фортификаций, универсальное искусство «отмечать линиями границы», оборудование территорий, замену пространства на места и территориальности, превращение мира в город, короче, все более и более жесткую сегментарность.[249] Дело в том, что очерченные или сверхкодированные сегменты, по-видимому, утратили, таким образом, свою способность почковаться, свое динамичное отношение к сегментациям в действии, к тому, чтобы созидать самих себя и разрушаться. Если и существует примитивная «геометрия» (протогеометрия), то это операциональная геометрия, где фигуры никогда не отделимы от своих аффектаций, линии — от своего становления, сегменты — от своей сегментации: есть «округления», но нет круга, есть «выравнивания», но нет прямой и т. д. Напротив, государственная геометрия, или, скорее, связь Государства с геометрией, проявляет себя в примате элемента-теоремы, заменяющего гибкие морфологические формации на идеальные или фиксированные сущности, аффекты на свойства, а сегментации в действии — на предзаданные сегменты. Геометрия и арифметика обретают мощь скальпеля. Частная собственность предполагает сверхкодированное и разграфленное земельным кадастром пространство. Не только у каждой линии свои сегменты, но и сегменты одной линии соответствуют сегментам другой — например, режим наемного труда устанавливает соответствие между монетарными сегментами, производственными сегментами и сегментами потребляемых товаров.
Мы можем подвести итог принципиальным различиям между жесткой сегментарностью и гибкой. В жестком модусе бинарная сегментарность покоится в себе самой и зависит от крупных машин прямой бинаризации, тогда как в другом модусе бинарности следуют из «множеств с п измерениями». Во-вторых, круговая сегментарность стремится стать концентрической, то есть заставить все свои очаги совпасть в единственном центре, который не перестает перемещаться, но остается неизменным в своих перемещениях, отсылая к машине резонанса. Наконец, линейная сегментарность проходит через машину сверхкодирования, которая составляет однородное пространство тоге geometrico[250] и выделяет сегменты, детерминированные в своей сущности, форме и отношениях. Заметим, что такая более жесткая сегментарность каждый раз выражается посредством Дерева. Дерево — это узел древовидного разветвления или принцип дихотомии; оно — ось вращения, удостоверяющая концентричность; оно — структура или сеть, разграфляющая возможное. Но если мы и противопоставляем древовидную и ризоматическую сегментарности, то не только ради того, чтобы указать на два состояния одного и того же процесса, но и чтобы выделить два различных процесса. Ибо первобытные общества главным образом действуют посредством кодов и территориальностей. Даже различию между этими двумя элементами — племенной системой территорий и клановой системой родства — мешает именно резонанс.[251] Тогда как современные, или Государственные, общества, заменили слабые коды на однозначное сверхкодирование, а утраченную территориальность на специфическую ретерриторизацию (имеющую место именно в сверхкодированном геометрическом пространстве). Сегментарность всегда появляется как результат действия абстрактной машины; но как раз таки не одна и та же абстрактная машина действует в жестком и в гибком.
Таким образом, мало противопоставить централизованное и сегментарное. Мало также противопоставить две сегментарности: одну — гибкую и примитивную, другую — современную и жесткую. Эти две сегментарности действительно отличаются, но они неотделимы друг от друга, перепутаны друг с другом и одна в другой. У первобытных обществ есть ядра жесткости и древовидности, как предвосхищающие Государство, так и предотвращающие его появление. Наоборот, наши общества продолжают плавать в гибкой ткани, без которой их жесткие сегменты не удержались бы. Мы не можем сохранить за первобытными народами гибкую сегментарность. Гибкая сегментарность не является даже пережитком дикого в нас, она — вполне актуальная функция, неотделимая от другой. Таким образом, любое общество, а также любой индивид, пересечены, одновременно, двумя сегментарностями: одна — молярная, а другая — молекулярная. Если они и отличаются, то именно потому, что у них нет одних и тех же терминов, одних и тех же отношений, одной и той же природы, нет одного и того же типа множества. А если они и нераздельны, то именно потому, что сосуществуют, переходят одна в другую, согласно разным фигурам, как у первобытных людей или у нас, — но одна всегда предполагает другую. Короче, все является политикой, но любая политика — это сразу и макрополитика, и микрополитика. Возьмем совокупности типа восприятия, или чувства — их молярная организация, их жесткая сегментарность не мешает существовать целому миру бессознательных микровосприятий, бессознательных аффектов, тонких сегментаций, которые не схватывают или не испытывают одного и того же, которые распределяются и действуют по-иному. Микрополитика восприятия, привязанности, беседы и т. д. Если мы рассматриваем крупные бинарные совокупности — такие, как половые принадлежности или классы, — то хорошо видим, что они также переходят в молекулярные сборки иной природы, что между ними есть двойная взаимозависимость. Ибо оба пола отсылают к множественным молекулярным сочетаниям, запускающим в игру не только мужчину в женщине, а женщину в мужчине, но и то, как каждый соотносится в другом с животным, растением и т. д. — тысяча мелких полов. И социальные классы сами отсылают к «массам», у коих нет ни одного и того же движения, ни одного и того же распределения, ни одних и тех же целей, ни одних и тех же способов борьбы. Попытки отличить массу от класса действительно стремятся к такому пределу: к тому, что понятие массы — это молекулярное понятие, действующее согласно некоему типу сегментации, несводимому к молярной сегментарности класса. Однако классы хорошо обтесываются в массах, они их кристаллизуют. И массы не перестают течь, сочиться из классов. Но их взаимопредполагаемость не избегает разницы в точке зрения, в природе, масштабе и функции (у так понятого понятия массы совершенно иной смысл, нежели у понятия, предложенного Канетти).
Мало определять бюрократию через жесткую сегментарность — с разобщенностью смежных кабинетов, начальником отдела в каждом сегменте и соответствующей централизацией в конце коридора или наверху башни. Ибо одновременно существует целая бюрократическая сегментация, гибкость отделов и коммуникация между ними, извращение бюрократии, перманентные изобретательность или созидательность, осуществляемые даже вопреки административным регламентам. Если Кафка — крупнейший теоретик бюрократии, то именно потому, что он показывает как — на определенном уровне (но на каком? — ибо он нелокализуем) — барьеры между кабинетами перестают быть «точными границами», погружаются в молекулярную среду, растворяющую их и, одновременно, заставляющую начальника множиться в микрофигурах, каковые невозможно распознать, идентифицировать и каковые распознаваемы лишь тогда, когда поддаются централизации: другой режим, сосуществующий с разделением и тотализацией жестких сегментов.[252] Можно было бы даже сказать, что фашизм подразумевает молекулярный режим, не смешивающийся ни с молярными сегментами, ни с их централизацией. Несомненно, фашизм изобрел понятие тоталитарного Государства, но нет повода определять фашизм через то понятие, какое он сам изобрел: существуют тоталитарные государства — типа сталинской или военной диктатуры, — не являющиеся фашистскими. Понятие тоталитарного Государства применимо только в макрополитическом масштабе, к жесткой сегментарности и к особому способу тотализации и централизации. Но фашизм неотделим от молекулярных очагов, которые, взаимодействуя, плодятся и перескакивают от одной точки к другой, прежде чем начнут резонировать все вместе в национал-социалистическом Государстве. Сельский фашизм и фашизм города или квартала, фашизм молодежи и фашизм ветеранов войны, фашизм левых и фашизм правых, фашизм супружеской пары, семьи, школы или офиса — каждый фашизм определяется черной микродырой, которая покоится в себе самой и коммуницирует с другими дырами, прежде чем резонировать в великой обобщенной центральной черной дыре.[253] Фашизм есть тогда, когда машина войны устанавливается в каждой дыре, в каждой нише. Даже когда установится национал-социалистическое Государство, оно будет нуждаться в устойчивости таких микрофашизмов, сообщающих ему ни с чем не сравнимую способность воздействовать на «массы». Даниэль Герен вправе сказать, что, если Гитлер и захватил власть, а не немецкую Государственную администрацию, то именно потому, что он с самого начала располагал микроорганизациями, дававшими ему «ни с чем не сравнимое и незаменимое средство проникать во все ячейки общества», гибкую и молекулярную сегментарность, потоки, способные омывать каждый тип ячейки. Наоборот, если капитализм дошел до того, что счел фашистский опыт катастрофичным, если он предпочел объединиться со сталинским тоталитаризмом, куда более мудрым и покладистым с его точки зрения, то это потому, что сегментарность и централизация у последнего были более классическими и менее текучими. Именно микрополитическая или молекулярная мощь создает опасный фашизм, ибо он является массовым движением — скорее раковое тело, нежели тоталитарный организм. Американское кино часто показывало такие молекулярные очаги — фашизм банды, шайки, секты, семьи, деревни, квартала, транспортного средства, — не щадящие никого. Только микрофашизм дает ответ на общий вопрос: Почему желание желает собственного подавления, как оно может желать своего подавления? Конечно же, массы вовсе не подчиняются пассивно власти; и они не «хотят» быть репрессированными в духе мазохистской истерии; и они не хотят более быть обманутыми идеологическими иллюзиями. Но желание никогда не отделимо от сложных сборок, которые с необходимостью проходят через молекулярные уровни, оно не отделимо от микрообразований, уже формирующих позы, отношения, восприятия, предвосхищения, семиотики и т. д. Желание никогда не является безотчетной недифференцированной энергией, скорее, оно само — результат хорошо разработанного монтажа, некой инженерии высоких взаимодействий: цельная гибкая сегментарность, трактующая молекулярные энергетические ресурсы и определяющая — в случае необходимости, — что желание уже стало фашистским. Левые организации — вовсе не последние инстанции, выделяющие собственные микрофашизмы. Слишком легко быть антифашистом на молярном уровне, даже не замечая того фашиста, каковым мы являемся сами, которого мы поддерживаем и питаем, а также нежно любим — благодаря молекулам как личным, так и коллективным.