Лингвистическое отношение между означающим и означаемым, несомненно, понималось весьма разными способами: то как произвольное, то как необходимое (вроде двух сторон одного и того же листа), то как согласующее [их друг с другом] термин за термином или глобально, то как настолько амбивалентное, что мы уже не можем его различать. В любом случае, означаемое не существует вне своего отношения с означающим, а окончательное означаемое — это само существование означающего, которое мы экстраполируем по ту сторону знака. Что касается означающего, то мы можем сказать лишь одно: оно является Избытком, оно и есть Избыточное. Отсюда его невероятный деспотизм и успех, который оно осознает. Такое отношение — будь то произвольное, необходимое, согласующее [их друг с другом] термин за термином или глобально, амбивалентное — служит одной и той же причине, которая заключает в себе редукцию содержания к означаемому и редукцию выражения к означающему. Итак, формы содержания и формы выражения в высшей степени относительны и всегда пребывают в состоянии взаимопредположения; они поддерживают между своими соотносительными сегментами дву-однозначные — внешние и «уродливые» — отношения; нет никакого соответствия между этими двумя формами, соответствия одной другой, но всегда есть реальная независимость и реальное различие; чтобы приспособить одну форму к другой, чтобы определить эти отношения, даже требуется особая вариабельная сборка. Ни одна из этих характеристик не годится для отношения означающее — означаемое, даже если некоторые характеристики, как кажется, частично и случайно совпадают с ним. В целом все эти характеристики радикально противостоят картине означающего. Форма содержания не является означаемым, так же как и форма выражения не является означающим.[73] Это верно для всех страт, включая и те, куда внедряется язык.
Поклонники означающего в качестве неявной модели сохраняют слишком упрощенную ситуацию — слово и вещь. Из слова они извлекают означающее, а из вещи — означаемое, соответствующее слову и потому подчиненное означающему. Они устанавливаются в сфере того, что является внутренним для языка и однородным языку. Давайте обратимся к образцовому анализу Фуко, который прежде всего касается лингвистики, хотя таковым и не кажется, — возьмем, к примеру, такую вещь, как тюрьма. Тюрьма — это некая форма, «тюрьма-форма», форма содержания на некой страте, пребывающая в отношении с другими формами содержания (школой, казармой, больницей, заводом). Такая вещь или такая форма отсылает не к слову «тюрьма», а совсем к другим словам и концептам, таким например, как «преступник» и «преступность», выражающим новый способ классифицировать, утверждать, переводить и даже совершать преступление. «Преступность» — это форма выражения во взаимопредположении с формой содержания «тюрьма». Преступность никоим образом не является означающим, даже юридическим, означаемым которого была бы тюрьма. Так мы ослабили бы весь анализ. Впрочем, форма выражения сводится не к словам, а ко всему высказываемому, возникающему в социальном поле, рассматриваемому как страта (именно это и есть режим знаков). Форма содержания сводится не к вещи, а к сложному состоянию вещей как формации власти (архитектура, программа жизни и т. д.). Тут есть как бы два постоянно пересекающихся многообразия — «дискурсивные многообразия» выражения и «недискурсивные многообразия» содержания. И это сложно именно потому, что тюрьма как форма содержания сама обладает собственным относительным выражением, всеми видами высказываемого, специфичными для тюрьмы и которые не обязательно совпадающими с высказываемым преступности. Наоборот, преступность как форма выражения сама обладает собственным автономным содержанием, ибо она выражает не только новый способ оценивания преступлений, но и новый способ их совершения. Форма содержания и форма выражения, тюрьма и преступность — каждая обладает своей историей, своей микроисторией, своими сегментами. Еще в большей степени они подразумевают, наряду с другими содержаниями и выражениями, одно и то же состояние абстрактной Машины, действующей вовсе не как означающее, а как своего рода диаграмма (та же самая абстрактная машина для тюрьмы, школы, казармы, больницы, завода…). И чтобы подогнать друг к другу оба типа форм — сегментов содержания и сегментов выражения, — требуется целая конкретная сборка о двух клешнях или, скорее, о двух головах, принимающая во внимание их реальное различие. Нужна целая организация, артикулирующая формации могущества и режимы знаков, действующая на молекулярном уровне (то, что Фуко называет обществами, характеризуемыми дисциплинарной властью).[74] Короче, никогда не надо противопоставлять слова и вещи, которые, возможно, им соответствуют, не надо противопоставлять означающие и означаемые, которые, возможно, с ними согласуются, но противопоставлять нужно различные формализации, пребывающие в состоянии нестабильного равновесия или взаимного предположения. «Напрасно мы стараемся говорить о том, что видим, ибо то, что мы видим, никогда не обитает в том, что мы говорим». Это как в школе — не бывает письменного урока, который был бы уроком великого Означающего, избыточного для любых означаемых, а есть две разные формализации, взаимопредполагающие друг друга и конституирующие двойную клешню: формализация выражения на уроке чтения и письма (со своими собственными относительными содержаниями) и формализация содержания на уроке вещей (с их собственными относительными выражениями). Мы никогда не являемся ни означающими, ни означаемыми, мы стратифицированы.
Всеохватывающему [expansive] методу, помещающему знаки во все страты или означающее во все знаки (рискуя даже в пределе обходиться без знаков), мы, таким образом, предпочитаем строго ограничительный метод. Прежде всего, существуют формы выражения без знаков (например, генетический код не имеет ничего общего с языком). Знаки высказываются только в определенных условиях страты и даже не смешиваются с языком вообще, но определяются режимами высказываемого, которые являются такими же реальными назначениями или функциями языка. Но почему слово знак сохраняется для режимов, формализующих выражение без обозначения или означивания одновременных содержаний, которые формализуются по-другому? Дело в том, что знаки не являются знаками чего-либо; они суть знаки детерриторизации и ретерриторизации, они помечают некий порог, пересекаемый в ходе этих движений, и именно в этом смысле они должна быть сохранены (мы увидели это даже для животных «знаков»).
Затем, если мы рассмотрим режимы знаков в таком ограничительном значении, то увидим, что они не являются означающими, или не являются таковыми с необходимостью. Как знаки обозначают лишь некую формализацию выражения в заданной группе страт, так же и само означивание обозначает только определенный режим среди других режимов — в этой особой формализации. Как существуют а-семиотические выражения, или выражения без знаков, так же существуют и а-семиологические режимы знаков, а-означающие знаки, одновременно, на стратах и на плане консистенции. Самое большее, что можно сказать об означивании, — оно характеризует один режим, причем даже не самый интересный, современный или актуальный, но, возможно, куда более пагубный, злокачественный и деспотичный, нежели другие, куда более погруженный в иллюзии.
В любом случае, содержание и выражение никогда не сводимы к означаемому и означающему. И к тому же (это — вторая проблема) они более не сводимы к инфраструктуре и сверхструктуре. Мы более не можем постулировать первичность содержания в качестве определяющего фактора, так же как и первичность выражения в качестве означающей системы. Мы не можем превратить выражение в форму, отражающую содержание, даже если мы наделяем его «некоторой» независимостью и некоторой возможностью реагировать. Это было бы так лишь в случае, если бы так называемое экономическое содержание уже обладало формой и даже формами выражения, какие ему свойственны. Форма содержания и форма выражения отсылают к двум предположительно параллельным формализациям — очевидно, что они не перестают переплетать свои сегменты, внедрять их один в другой, но это происходит благодаря абстрактной машине, из который выводятся обе эти формы, и благодаря машинным сборкам, регулирующим их отношения. Если мы заменим такой параллелизм на пирамидальный образ, то превратим содержание (включая его форму) в экономическую инфраструктуру производства, принимающую все характеристики Абстрактного; мы превратим сборки в первый этаж сверхструктуры, который, как таковой, должен локализоваться внутри аппарата Государства; мы превратим режимы знаков и формы выражения во второй этаж сверхструктуры, задаваемый идеологией. Что касается языка, то мы толком не знаем, что с ним делать — великий Деспот решил, будто за языком следовало бы зарезервировать некое место в качестве общего блага нации и передаточного устройства для информации. Итак, мы не учитываем: ни природы языка, который существует только в неоднородных режимах знаков, распределяя, скорее, противоречивые порядки вместо того, чтобы распространять информацию; ни природы режимов знаков, выражающих именно организации власти, или сборки, и не имеющих ничего общего с идеологией как предполагаемым выражением содержания (идеология — самый отвратительный концепт, затемняющий все эффективные социальные машины); ни природы организаций власти, которые никоим образом не локализуются в аппарате Государства, но повсюду осуществляют формализации содержания и выражения, чьи сегменты они переплетают; ни природы содержания, никоим образом не являющегося экономическим «в последней инстанции», ибо есть столько собственно экономических знаков или выражений, сколько неэкономических содержаний. Мы не можем выработать статус социальных формаций, только лишь добавляя означающее в инфраструктуру, или, наоборот, добавляя немного фаллоса или кастрации в политическую экономию, немного экономики или политики в психоанализ.