Держись моих правил:
Делай то-то, то-то,
Не делай того-то.
Кажется, что ясно.
Прости, мой прекрасный[433
].
Я уже упоминал выше, что каждое появление стихотворений Пушкина было событием и в нашем детском мире: каждая глава «Онегина», «Бахчисарайский фонтан», «Цыгане», ежегодные альманахи царили в наших детских комнатах и растрепывались пуще любого учебника.
Со времени написания стихов в мой альбом кличка моя в семействе стала: «друг мой Павел»; до стихов же Пушкина я пользовался нелестным прозвищем:
Павлушка, медный лоб, приличное прозванье.
Имел ко лжи большое дарованье.
Прозвище это взято было из эпиграммы Измайлова на Павла Свиньина и навлекло на моих сестер строгий нагоняй со стороны Пушкина за предосудительную, вредную шутку[434
].
В 1827 — 1828 годах вокруг меня более других стихотворений Пушкина звучали стихи из «Бахчисарайского фонтана» и «Цыган». Я помню, как мой наставник, Феодосий Сидорович Толмачев, в зиму 1827 — 1828, обращая мое внимание на достоинства «Цыган», объяснял, что Пушкин писал с натуры, что он кочевал с цыганскими таборами по Бессарабии, что его даже упрекали за безнравственный род жизни весьма несправедливо, потому что писатель и художник имеют полное право жить в самой развратной и преступной среде для его изучения.
Легенда эта, поясняющая мнимую с натуры передачу цыганской жизни, в воображении ребенка рисовала лишь высшие, таинственные наслаждения вне условий и тесных рамок семейной жизни. О предосудительности посещения цыган я уже довольно наслышался в родственных кружках «московских бригадирш обоего пола».
В 1827 году Пушкин учил меня боксировать по-английски, и я так пристрастился к этому упражнению, что на детских балах вызывал желающих и нежелающих боксировать, последних вызывал даже действием во время самых танцев. Всеобщее негодование не могло поколебать во мне сознания поэтического геройства, из рук в руки переданного мне поэтом-героем Пушкиным. Последствия геройства были, однако, для меня тягостны: изо всего семейства меня одного перестали возить даже на семейные праздники в подмосковные ближайших друзей моего отца.
Пушкин научил меня еще и другой игре.
Мать моя запрещала мне даже касаться карт, опасаясь развития в будущем наследственной страсти к игре[435
]. Пушкин во время моей болезни научил меня играть в дурачки, употребив для того визитные карточки, накопившиеся в Новый 1827 год. Тузы, короли, дамы и валеты козырные определялись Пушкиным, значение остальных не было определено, и эта-то неопределенность и составляла всю потеху: завязывались споры, чья визитная карточка бьет ходы противника. Мои настойчивые споры и приводимые цитаты в пользу первенства попавшихся в мои руки козырей потешали Пушкина, как ребенка.
Эти непедагогические забавы поэта объясняются и оправдываются его всегдашним взглядом на приличие. Пушкин неизменно в течение всей своей жизни утверждал, что все, что возбуждает смех — позволительно и здорово, все, что разжигает страсти — преступно и пагубно. Года два спустя именно на этом основании он настаивал, чтобы мне дали читать Дон-Кихота, хотя бы и в переводе Жуковского.
Пушкина обвиняли даже друзья в заискивании у молодежи для упрочения и распространения популярности. Для меня нет сомнения, что Пушкин так же искренно сочувствовал юношескому пылу страстей и юношескому брожению впечатлений, как и чистосердечно, ребячески забавлялся с ребенком.
Пушкин поражен был красотою Н. Н. Гончаровой с зимы 1828 — 1829 года. Он, как сам говорил, начал помышлять о женитьбе, желая покончить жизнь молодого человека и выйти из того положения, при котором какой-нибудь юноша мог трепать его по плечу на бале и звать в неприличное общество.
Холостая жизнь и несоответствующее летам положение в свете надоели Пушкину с зимы 1828 — 1829 года. Устраняя напускной цинизм самого Пушкина и судя по-человечески, следует полагать, что Пушкин влюбился не на шутку около начала 1829 года. Напускной же цинизм Пушкина доходил до того, что он хвалился тем, что стихи, им посвященные Н. Н. Гончаровой 8 июля 1830 года:
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,
Чистейшей прелести чистейший образец... —
что эти стихи были сочинены им для другой женщины.
Елизавета Михайловна Хитрова, дочь знаменитого фельдмаршала Кутузова (род. 1783, сконч. 1839), питала к Пушкину самую нежную, страстную дружбу. Между потомками знаменитого полководца в женской линии сохранялись и сохраняются многие доблестные кутузовские традиции, большое уважение к проявлениям общественной деятельности и горячая любовь ко всему, что составляет славу русского имени. И Пушкин, и отец мой сохраняли по смерть самые дружеские отношения ко внукам Кутузова, недавно скончавшемуся Николаю Матвеевичу Толстому, Павлу Матвеевичу Толстому-Кутузову, княгине Анне Матвеевне Голицыной и графине Тизенгаузен.
Холера задержала Пушкина в деревне до конца 1830 года. Немедленно по снятии карантинов, в декабре или в январе 1831 года, он навестил нас в Остафьеве[436
]. Я живо помню, как он во время семейного вечернего чая расхаживал по комнате, не то плавая, не то как будто катаясь на коньках, и, потирая руки, декламировал, сильно напирая на: «Я мещанин, я мещанин», «я просто русский мещанин». С особенным наслаждением Пушкин прочел врезавшиеся в мою память четыре стиха:
Не торговал мой дед блинами,
В князья не прыгал из хохлов,
Не ваксил царских сапогов,
Не пел на крылосах с дьячками[437
].
Распространение этих стихов, несмотря на увещания моего отца, несомненно, вооружило против Пушкина много озлобленных врагов, и более всего вооружило против него при его кончине целую массу влиятельных семейств в Петербурге. Хуже всего для Пушкина было то, что он играл честью предков (хотя в сущности эти выходки были вполне безобидны), будучи увлечен и подвинут на то исключительно полемикой с Булгариным. Самолюбие поэтов ставит их в нелогичное положение: они не уважают ничтожности и требуют от этих ничтожностей, чтобы они уважали и ценили достоинство поэта.
Пушкин женился 18 февраля 1831 года. Я принимал участие в свадьбе и по совершению брака в церкви отправился вместе с Павлом Воиновичем Нащокиным на квартиру поэта для встречи новобрачных с образом. В щегольской, уютной гостиной Пушкина, оклеенной диковинными для меня обоями под лиловый бархат с рельефными набивными цветочками, я нашел на одной из полочек, устроенных по обоим бокам дивана, никогда мною не виданное и не слыханное собрание стихотворений Кирши Данилова. Былины эти, напечатанные в важном формате и переданные на дивном языке, приковали мое внимание на весь вечер. Мне хорошо были известны лубочные копеечные издания сказок, жадно мною скупаемых: тогда в Москве они так же легко покупались, как изюм, орехи и моченые яблоки; насыщен я был изустно этими сказками от нянек и горничных девушек, между которыми встречались большие мастерицы. Перечитал я уже тогда и собрание сказок Чулкова, и другие более или менее литературные переделки старинных народных сказок. Взгляд мой на народную передачу сказок тогда уже вполне установился. С жадностью слушал я высказываемое Пушкиным своим друзьям мнение о прелести и значении богатырских сказок и звучности народного русского стиха. Тут же я услыхал, что Пушкин обратил свое внимание на народное сокровище, коего только часть сохранилась в сборнике Кирши Данилова[438
], что имеется много чудных, поэтических песен доселе не изданных и что дело это находится в надежных руках Киреевского[439