Важной чертой революционного прометейства была его привлекательность для долго подавлявшихся меньшинств Российской империи. В то время, когда ищущий выхода, отчаявшийся царь все больше опирался на репрессии и русификацию, национальные меньшинства все больше обращали свои взоры на новые миры, которые открывала космополитическая культура серебряного века. Ключевую роль в экспериментальной живописи той эпохи играли такие художники-евреи, как Марк Шагал и Лазарь Лисицкий, а литовец Михаил Чюрленис, художник, музыкант и писатель, во многом предвосхитил самое революционное искусство тех дней и оказал косвенное влияние на многих русских авангардистов. Не менее значительную роль представители национальных меньшинств играли и среди революционеров, поэтому вполне уместно в заключение назвать двух прозорливых и блестящих мыслителей-универсалов — поляка Вацлава Махайского и еврея Льва Троцкого. В 20-е гг. их голоса заглушили, и это наглядно свидетельствовало об отходе нового режима от великих планов начального периода.
Махайский, писавший под псевдонимом А. Вольский, еще более страстно, чем Богданов, верил в необходимость совершенно нового типа культуры, которая должна подняться не только над культурой дворянства и буржуазии, но и над культурой самого молодого и коварно-деспотического социального класса — интеллигенции. Начиная с «Эволюции социал-демократии» (1898), нелегально опубликованной первой части своего масштабного произведения «Умственный рабочий», Махайский предостерегал, что говоруны-интеллигенты неизбежно проникнут в руководство рабочего движения и станут контролирующей олигархией во всяком будущем революционном режиме. Чтобы защитить интересы безгласных работников физического труда, он призывал к всемирному «рабочему заговору» с целью добиться достаточных экономических улучшений, которые позволят рабочим повысить уровень своей грамотности и культуры. Только так удастся нейтрализовать преимущество интеллигента перед рабочим и гарантировать рабочему классу, что после революционного захвата власти будет построена подлинно пролетарская культура, а не мифическая культура интеллигентов.
Позиция Махайского напоминает революционный синдикализм Сореля с его верой в «прямое действие» в экономической сфере и в развитие автономной, антиавторитарной культуры рабочего класса, обязательно предшествующее любой заявке на власть. Форма социального анализа у Махайского напоминает также теорию Парето о «циркуляции элит», «железный закон олигархии» Михельса и более позднюю теорию Бернхейма о чисто «управленческой революции менеджеров». Однако в противоположность им всем Махайский остался неисправимым оптимистом и твердо верил, что заговор рабочих спасет революцию и в полной мере разовьет. Прометеевские возможности пролетариата. Идеи Махайского, особенно популярные в Сибири, большевистское руководство с нескрываемой злобой предало анафеме задолго до его смерти в 1926 г.[1349].
Еще более драматичным было в 1920-е гг. постепенное впадение в опалу Льва Бронштейна, известного под именем Лев Троцкий, страстного пророка и соавтора большевистского переворота. Уже на раннем этапе своей деятельности, порвав с иудаизмом и увлекшись популистскими идеями, Троцкий видел в грядущей революции возможности полной переделки человеческой жизни. Изменение произойдет не столько путем поэтапного, диалектического развития, намеченного Марксом, сколько путем непрерывной, или «перманентной», революции, путем «перерастания» революции буржуазной в революцию пролетарскую, революции русской — в революцию всемирную и революции социальной — в культурную трансформацию человечества.
Таким образом, заявляя о своем недовольстве мистицизмом богостроителей и космистов, Троцкий в своих многочисленных статьях по вопросам культуры все же не оставляет сомнений относительно собственной «беспредельной творческой веры в будущее». В заключительных строках знаменитого сборника «Литература и революция» (1925), когда его авторитет был уже на излете, он выражает уверенность в том, что человек способен «…поднять себя на новую ступень — создать более высокий общественно-биологический тип, если угодно — сверхчеловека. <…> Человек станет несравненно сильнее, умнее, тоньше. Его тело — гармоничнее, движения ритмичнее, голос музыкальнее, формы быта приобретут динамическую театральность. Средний человеческий тип поднимется до уровня Аристотеля, Гёте, Маркса. Над этим кряжем будут подниматься новые вершины»[1350].
Над этими пиками поднималась и неземная надежда преобразовать космос, звучащая в «Синих оковах», самом длинном из стихов Хлебникова, написанном его «звездной азбукой». Но в конце длинной синей цепи образов поэт на миг позволяет нам заглянуть в будущее, которому предстояло истребить своих будетлян. Неожиданно он вводит знакомую фигуру Прометея. Но это искаженный образ — мы видим лишь печень титана, пожираемую орлами[1351].
Сенсуализм
Люди стремились штурмовать небеса и одновременно жаждали проникнуть в глубины бытия. Прометеевский дух увлекал в космос, но существовало и противоположное течение сугубо индивидуального сенсуализма; беспредельный общественный оптимизм шел рука об руку с мрачным личностным пессимизмом. И действительно, начало XX в. отмечено таким интересом к вопросам пола, какого до той поры в российской культуре никогда не наблюдалось.
Отчасти новый сенсуализм явился реакцией на затяжное господство морализаторства и аскетического пуританства радикальной традиции, доведенное до предела в позднем творчестве Льва Толстого. Писатели нового поколения упивались мыслью, что главный источник их вдохновения, Владимир Соловьев, использовал яснополянского мудреца как прототип для своего Антихриста. Они мечтали вновь открыть наслаждения секса и терпимости в искусстве, которые сам Толстой отрицал не менее последовательно, чем Победоносцев.
Муссирование темы чувственности в известной степени было вызвано быстрым становлением массовой городской культуры. Для одинокого, изолированного городского жителя секс стал одним из последних связующих звеньев, соединявших его с тем живым природным миром, что смутно помнился ему с времен деревенского детства. Выходцы из провинции, из деревень — а их число в искусстве и литературе все возрастало, — несли с собою элементы старинного фольклора, народной культуры, которую официальная православная культура империи ранее подавляла. Суровые реалистические романы, прежде сосредоточивавшие внимание на типических страданиях крестьянства — голоде и угнетении, — в первое десятилетие нового века обратились к особому позору городов, к сексуальной деградации. Читая о сифилисе и самоубийстве в «Бездне» и «В тумане» Леонида Андреева, видя панораму городской проституции в «Яме» Александра Куприна и т. д., российская публика сталкивалась с живыми зарисовками низменной сексуальности.
Однако растущий интерес к проблемам пола во многом был логическим развитием романтического интереса к проблемам воли, типичного для эмансипированной дворянской интеллигенции. Если в начале XIX в. интеллигенты стремились выявить волю исторического процесса, а в конце его — волю народа, то теперь они обратились к сокровенным тайникам собственной воли, пытаясь отыскать не просто «тот берег», новое общество, о котором мечтал XIX в., но еще и «другую сторону» человеческой личности. Знаменательно, что оба эти выражения пришли из немецкого — из языка романтической тоски. Оргинальное название призыва Герцена к России осуществить революционные надежды, преданные на Западе в поражении 1848 г., было — «Vom anderen Ufer» («С того берега»), a «Die andere ßeite» — название широко известного немецкого трактата по психологии, призывающего к созданию нового «психографического» искусства[1352].