Однажды мне вместе с Прокофьевым пришлось выступать в запасном полку. Сюда направляли из госпиталей после выздоровления раненых и солдат пополнения, переброшенных по Ладоге. В тесном клубе собрались люди, пережившие на своем веку, казалось бы, все, что могло выпасть на долю не только одного поколения, а целого народа за всю его долгую историю. Многие были еще в бинтах. Голодные, беспредельно уставшие люди равнодушно слушали докладчика. В зале царила унылая тишина.
И вот вышел на сцену Прокофьев. Он никогда, как мне сдается, не умел читать своих стихов, не был оратором. Но он начал читать, и по залу прокатилось первое, еще совсем слабое дуновение интереса. Каким-то шестым чувством поэт понял, что нельзя этим солдатам читать про войну.
В зал посыпалась дробная скороговорка перепляса, стихи про дролю, про свиданья и разлуки, про разные веселые истории, происходившие с ладожскими рыбаками.
В зале раздался смех, послышались аплодисменты.
Люди, только что дремавшие, вспомнили что-то далекое, но дорогое и были благодарны поэту за то, что он помог им совершить это путешествие из блокады к отчему дому.
А потом мы были с Прокофьевым в его Кабоне. Во время войны она стала перевалочным пунктом, куда с Большой земли доставляли грузы для Ленинграда: либо на баржах, если было лето, либо зимой - на автомашинах.
Кабона кишела военным людом. Над ней стояла столбом пыль от тысяч автомашин, неумолчный грохот железа, шум голосов.
Александру Андреевичу нужно было кого-то повидать, прежде чем отправиться в Ленинград. Но едва мы спрыгнули с полуторки, которая везла нас от Жихарева, как в небе появились фашистские самолеты, и началась одна из тех бомбежек, когда кажется: все на земле должно быть стерто в порошок, выжжено, развеяно в пыль.
Мы побежали сперва вдоль улицы, а потом свернули на чей-то огород и скатились в предусмотрительно вырытую хозяевами щель. Щель была узка, глубока и служила надежным укрытием. Забившись в нее, мы не видели, что происходило в воздухе и на земле. Бомбы рвались рядом.
Взрывная волна швыряла на наши плечи горсти земли, а потом подле Александра Андреевича упал горячий, с острыми рваными зубцами осколок. Прокофьев в минуту затишья взял его в руки, несколько раз перекинул из ладони в ладонь, чтобы он поскорее остыл, а затем спрятал в полевую сумку.
Я не помню, сколько времени продолжался налет. Мы изрядно намучились в своей щели, как вдруг неожиданно к нам свалился человек в ватнике.
- Александр Андреевич, - сказал оп, - наказали вам передать.
Он протянул Прокофьеву какой-то сверток. Но меня удивил не сверток, не то, как сумел этот человек отыскать нас в кромешном аду, царившем в Кабоне, а сам голос его, интонация. Человек говорил так, будто не было налета, бомб, смертей. Ему важнее всего было повидать земляка, поклониться ему. И в этом мне показалась важная примета неразрывной связи поэта со своими односельчанами.
А ведь ушел он из деревни давно, вскоре после того, как кулаки убили его отца, и будущему поэту пришлось доделывать то, что не успел довести до конца отец.
Я вспомнил об этом эпизоде в день, когда Александру Андреевичу исполнилось семьдесят лет. К тому времени поэт был уже тяжело болен. Мы почти не виделись. Но, прочитав мою статью в газете, Александр Андреевич попросил близких позвонить мне. Потом он сам взял в руки трубку. Я не все понял из того, что он говорил (после инсульта речь его сильно расстроилась), но ворчание в трубке было добродушным, таким же, как в тот день в Кабоне, когда он встретился с односельчанином...
Учитель добра
Перо быстро бежит по бумаге. Строчки, четкие, аккуратные, с заметным наклоном вправо, заполняют снежный простор листа. И в конце письма - столь же четко, но более размашисто ставится подпись: "Николай Тихонов".
Николай Семенович отвечает своим корреспондентам.
Кого только нет среди них: и собратья по писательской профессии, и ленинградцы, пославшие его в Верховный Совет страны, и, конечно же, фронтовые друзья. А письма к нему - не страничка с приветами и добрыми пожеланиями. Нередко вместе с ними приходят объемистые рукописи, написанные в большинстве своем рукой неумелой.
Такую и прочесть нелегко, а посоветовать автору еще труднее. Но, несмотря на свою чудовищную занятость, Николай Семенович, отрывая часы от сна и отдыха, вгрызается в эти пласты, пытаясь отыскать в них то, что может стать интересным людям, и тогда к нам, в Лениздат, в другие издательства летят его письма-просьбы: присмотритесь, помогите человеку, может получиться полезная книга. Ковда же, следуя его советам, автор и издательство общими усилиями возводят какое-то подобие будущей книги, Николай Семенович снова возвращается к рукописи, опять прочитывает ее от строки до строки, снова шлет рекомендации, правит сам. В конце концов эти книги появляются в свет, часто - с добрым напутствием Тихонова. Так было со сборниками "Победа", "123-я шла вперед", с воспоминаниями танкиста Румянцева "Огнем и тараном", многими другими. Кроме того, Тихонов сам выступает в наших сборниках как автор, участвует в обсуждении ближайших планов издательства, прочитывает выпущенные нами книги и делится своими впечатлениями.
Во все последние наши встречи, о чем бы ни заходила речь, мы все чаще задумываемся, какой должна быть одна из самых главных книг нашего издательства "Летопись героической обороны Ленинграда". Все изданное нами о войне в известном смысле можно рассматривать как подготовку к созданию "Летописи".
Николай Семенович соглашается с этим, но уточняет:
- Это должна быть народная книга - о народе и для народа. В нашей семье, помню, хранилась книга о Суворове. Когда я был мальчуганом, ее часто читали у пас вслух, да и я сам частенько брал ее в рукн. Книгу можно было не только читать, но и рассматривать. Это тоже было поучительно. Иллюстрации не просто дополняли текст, но сами по себе несли большую воспитательную нагрузку.
Думая о "Летописи", я часто вспоминаю ту книгу о Суворове.
- Как уместить девятьсот дней блокады в одной книге?
- Уместить действительно нелегко. Но трудности - не только в подневном изображении событий. Ленинград в осаде - это не только армия, флот, горожане, но и вся страна. Ничего нельзя забыть, как нельзя не помнить, что книга должна быть не для историков, а для чтения самими широкими кругами читателей.
Кажется, Николай Семенович видит эту книгу перед глазами.
- Конечно, факты нужно отобрать со всей тщательностью. И очерк написать настоящими словами. Не забыть про стихи и рассказы. Даже анекдоты!.. Да, да не бойтесь этого.
Вспоминаем стихи, написанные в осажденном городе.
- Мы сегодня часто говорим: солдат Великой Отечественной - звучит гордо, - раздумчиво говорит Николай Семенович. - Но в те дни поэт был под стать солдату.
Огромным уважением пользовался поэт у ленинградцев.
Он вспоминает забавный эпизод.
Елена Рывина прогуливалась по Михайловскому саду.
На скамье отдыхал генерал, которого Рывина не заметила.
- Товарищ майор!
Рывина ие подумала, что обращаются к ней.
- Товарищ, майор, почему не приветствуете старших?
Но и на этот раз Рывина не отозвалась.
Тогда генерал встал и догнал Рывину.
- Товарищ майор, вас приветствует старший по званию...
Рывина оторопело посмотрела на генерала.
- Чем вы, собственно, занимаетесь? - вскипает генерал.
- Я - поэт.
- Простите, товарищ майор, - генерал прикладывает руку к козырьку фуражки. - Простите, если помешал Вам...
- Вот такое уважение к поэту мы должны воспитывать сегодня у наших читателей, - замечает Тихонов.
Для меня Николай Семенович - образец литератора.
И не только потому, что его перу принадлежат замечательные произведения. Удивляет его постоянная активность.
Готовность каждому делу, за которое берется, отдать себя целиком. Казалось бы, что для него наш Лениздат с его заботами и бесконечными хлопотами. Но иной наш штатный работник не вкладывает в издательское дело столько сердца, как он.