Потом мы бродили по берегу Сороти, и тут оп отошел немного. Еще час назад, когда я напомнил ему первые слова Пушкина, сказанные сразу же, как только его привезли с Комендантской дачи и смертельно раненный поэт увидел жену: "Как я рад, что еще вижу тебя и могу обнять! Что бы ни случилось, ты ни в чем не виновата п не должна упрекать себя, моя милая!" - Смеляков буквально рычал:
- Враки! Адвокаты убийц все выдумали. Убирайся ко всем чертям со своими доказательствами.
Теперь он не отмахивался от меня, только сердито сопел, то и дело закуривая новую сигарету.
Обедали мы у Семена Степановича Гейченко, директора Пушкинского заповедника.
За столом Ярослав Васильевич совсем подобрел, шутил, галантно расхваливал кулинарное мастерство жены Гейченко Любови Джалаловны, а хозяйка дома, давно любившая поэзию Смелякова, была к нему особенно добра и внимательна.
Все было хорошо. Все были веселы и довольны друг другом. И Смеляков мне показался в этом удивительно гостеприимном доме каким-то светлым, умиротворенным.
Гроза разразилась, когда ее никто не ждал.
- Ярослав Васильевич, миленький, - выставив вперед сложенные ладони, словно для молитвы, сказала Любовь Джалаловна. - Как могли вы, такой умный и талантливый, обидеть Натали? Как вы поверили иным литературоведам, а не поверили самому Александру Сергеевичу?
Лицо Смелякова налилось кровью. Он втянул голову в плечи, поднялся со скамьи и стал похож на разъяренного быка, увидевшего красный плащ матадора.
- Что это - заговор? Что я, собственного мнения иметь не могу?
Семен Степанович, не зная причины раздражения Смелякова и думая, что Ярослав Васильевич балагурит, заговорил с ним так, как обычно разговаривал с друзьями:
- Собственное мнение - штука хорошая. Но и знания нужны, чтоб сметь на все суждение иметь.
Смеляков не ожидал отпора и на секунду оторопел.
Тут все поняли, что скандала не миновать. Но секундного замешательства оказалось вполне достаточно Гейченко. Он дружески положил на плечо поэта руку и пригласил его:
- Идемте-ка, я что-то вам покажу.
И они ушли в кабинет Семена Степановича.
Поздним вечером того же дня, уже в Пскове, я поднялся в номер Смелякова.
Ярослав Васильевич читал напечатанные в "Псковской правде" новеллы Гейченко.
- Вот человечище! А? - заговорил он о Семене Степановиче. - "Бойтесь пушкинистов". А такого не надо бояться. И откуда силы он берет, чтобы все это в Михайловском поднять, согреть своим теплом?..
Я хотел заметить, что силы эти - от любви к Пушкину, но Смеляков взглянул на меня, опять набычась.
- Насчет Натали сговорились.
И потом без всякого перехода:
- Ты давно Пушкина читал?
- Недавно многое перечитывал.
- А переписку?
- И переписку.
- Пушкина нужно не перечитывать, а читать заново.
Каждый раз - как в первый раз...
Прошло немало времени.
Как-то, вытаскивая из почтового ящика газеты, я увидел письмо. В нем лежала машинописная копия стихотворения "Извинение перед Натали". Как потом выяснилось, такую же копию и тоже без сопроводительной записки получил от Смелякова Гейченко.
Я читал стихи и будто бы видел, как кровоточит сердце Смелякова, как трудно ему переступить через самим же проторенную тропу и стать на новую. Но иначе оп и не был бы для всех нас беспощадной совестью, если бы сам себя не судил сурово и прямодушно.
Видно, разговор в Михайловском с Гейченко заставил Смелякова многое передумать, и только 28 фенраля 1966 года в Переделкино он написал свое "Извинение перед Натальей Николаевной Гончаровой".
Я Вас теперь прошу покорно ничуть злопамятной не быть...
Очень важно для понимания перемены в сознании Смелякова это обращение к Наталье Николаевне уже на "вы". И, конечно же, признание:
Его величие и слава,
уж коль по чести говорить,
мне не давали вовсе права
Вас и намеком оскорбить.
История с "Извинением перед Натали" помогла мне дополнить портрет Ярослава Васильевича Смелякова еще одной, очень важной чертой.
Не по Пушкину?
То, что нужно учиться у классиков, давно, уже стало аксиомой. Ее затвердили юные стихотворцы. Не забывают и остальные. Но как учиться? Чему?
Когда я задумываюсь над этими вопросами, вспоминаю один эпизод из собственной жизни. Я имел к этому эпизоду касательство не прямое, а как бы присутствовал при происходящем.
...Сергей Михайлович Бонди согласился консультировать "Маленькие трагедии" в Академическом театре им. Пушкина. Он появлялся в театре всегда в точно назначенное время и бочком, словно по случайной контрамарке, спешил миновать артистический вход. Однако он плохо ориентировался в запутанном переплетении переходов и лестниц, по которым нужно было подняться в один из репетиционных залов, тем более что в этот час в театре горело лишь дежурное освещение, и темные лестпицы нетрудно было принять за мостки, перекинутые через пропасти, а сам Сергей Михайлович, маленький, сухонький, с нависшими над глазами пучками седых бровей, казался персонажем какой-нибудь сказки Андерсена про доброго волшебника.
Впрочем, Сергей Михайлович в самом деле превращался в волшебника. Стоило ему только начать свои беседы о Пушкине. Что это было за чудо - слушать его! Ощущение волшебства не пропадало и тогда, когда стихи или события, о которых шла речь, были хорошо знакомы. Его беседы были не беседами, не лекциями, не советами консультанта, а больше походили на таинство приобщения пас, простых смертных, к чему-то высокому. После каждой такой встречи страшно было подумать, как ты жил, не зная всего того, что только услышал.
Бонди рассказывал, как еще в Михайловской ссылке Пушкин сделал набросок пьесы, собираясь назвать ее то ли "Сальери", то ли "Зависть". Но потом, в Болдино, вдруг пришло новое решение. В ту знаменитую осень он больше думал не о конфликте житейском, о которой шла молва, возобновившаяся в связи с недавней смертью Сальери, а о конфликте, важнейшем для судеб искусства, проходящем по сердцу художника. Пьеса, задуманная первоначально с целью обличения зависти, переросла в трагическую повесть о гении, оказывающимся беззащитным в современном ему обществе.
Сергей Михайлович Бонди, подолгу беседуя с артистами, стремился не только истолковать пушкинские строки, но и заразить будущих исполнителей верой, которую он сам исповедовал и которую предстояло театру зажечь в сердцах зрителей.
...Уже через минуту-другую мы забывали, что перед нами московский ученый, только что приехавший в Ленинград поездом "Красная стрела". При чем тут поезд, города и даже - театр? Просто мы слушали человека, который вот только что вместе с Александром Сергеевичем провел утро, был первослушателем "стихов, сочиненных ночью во время бессонницы", и обсуждавшим с ним, надобно ли мысли этого стихотворения вложить в рассказ Моцарта.
Все, читавшие книги С. М. Бонди, знают его как замечательного истолкователя пушкинских текстов, талантливого исследователя рукописей поэта. В театре он поражал нас уменьем перевоплощаться в персонажи "Маленьких трагедий". Он поочередно был то Дон Гуаном, то Моцартом, то Сальери и даже Донной Анной. Можно было, пожалуй, спорить с какими-то частностями или даже со всей концепцией образа, но в минуту его рассказа нельзя было ему не верить. А Бонди как раз жаждал споров, вызывал на них актеров и режиссеров.
И когда споры возникали, из-под нависших бровей его глаза смотрели зорко, видели и далекое прошлое и то, что происходило в репетиционном зале. Человек увлеченный и увлекающийся, он прививал увлеченность участникам будущего спектакля, стремился помочь им преодолеть естественную при каждой новой работе тревогу и, чего греха таить, откровенную боязнь.