Он вздохнул и лег ничком на кушетку. Что же, в крайнем случае напишу во Францию, в Париж. Попрошу французскую организацию бывших узников разыскать Анри Гардебуа и передать ему мое письмо. Лишь бы он был жив. Потом напишу в
378
Рим и попрошу итальянцев поискать Джованни Готта… То же и с нашей борьбой в лагерном лазарете. Напишу в Чехословакию Зденеку Штыхлеру —его имя как заместителя министра здравоохранения иногда мелькает в газетах,— напишу в Польшу Вислоцкому — тоже, кажется, вице-министр — и Богдану, если жив… А как фамилия Богдана? Не помню. Ну, все равно, обращусь к Штыхлеру и Вислоцкому, никто меня за это не убьет.
4
Вера Всеволодовна прошла вначале на кухню — он это слышал,—разгрузила хозяйственную сумку, спрятала в холодильник масло и молоко, затем долго, как это умеют делать только врачи, мыла теплой водой с мылом руки в ванной и лишь после этого появилась в комнате мужа. В свои тридцать лет Вера Всеволодовна сохранила девичью стать, однако лицо с черточками морщин возле глаз и немного повядшими губами выдавало возраст. Ипполит Петрович, единственная ее родня, усиленно рекомендовал племяннице есть натощак сырую морковь и умываться па ночь снятым молоком. Подруги недвусмысленно намекали, что пора к косметологу. Один Покатилов не видел никаких перемен в наружности жены и, как прежде, считал ее красавицей. Она неизменно оказывала на него умиротворяющее, седативное, как она выражалась, действие.
Вера Всеволодовна присела к мужу на кушетку бочком — опять так, как это делают только врачи,— свежая, спокойная, и сказала:
— Ну?
Он ей передал в лицах разговор с подполковником, пересказал дословно, в чем его обвинили и какова была реакция подполковника, когда он, Покатилов, сообщил, что был в Брукхаузене и санитаром и контролером. Не назвал жене только имени обвинителя.
Она тотчас это заметила.
— Кто написал телегу, Костя?
— Разве так уж важно — кто?
— Зная, кто — легче бороться. Если это твой солагерник — большего подонка нельзя представить.
— Почему?
— Да потому что он пытается сыграть на том, что работники военкомата не знают и не обязаны знать всех тонкостей вашего концлагерного существования. «Контролер завода Мессершмитта» — ведь это звучит бог знает как грозно! Так и видится некто с моноклем или в черном мундире со свастикой. Или эта
379
фраза; «…находясь па излечении в немецком лазарете, помогал ставить медицинские опыты на живых людях, военнопленных разных наций». Да будь это правдой, тебя как военного преступника повесить мало!
— А если это писал человек, не имеющий никакого отношения к Брукхаузену?
— Все равно подлец, потому что в формулировках чувствуется предвзятость… Кто-нибудь из однокурсников, с которыми ты откровенничал? Черная зависть?
— У нас на мехмате таких не было.
— На тебя написал Снегирев, бывший твой комендант. Ты делился с ним воспоминаниями. А это такой тип!.. Я тебе не говорила, не хотела расстраивать. Он мне еще тогда предлагал стать его любовницей, называл себя вторым Распутиным…
Как ни удручен был Покатилов — рассмеялся.
— Снегирев — Распутин. Это, конечно, здорово… Но что посоветуешь, Вера?
— А что сам решил?
Он сказал, что, с его точки зрения, лучше бы всего обратиться к товарищам по Брукхаузену из Франции и Италии, попросить их написать воспоминания, как они вредили врагу в лагерных мастерских Мессершмитта и кто был главным организатором этого вредительства. Польские и чешские товарищи могли бы рассказать, как мешал опытам эсэсовского врача — изувера Трюбера политзаключенный профессор Решин, член подпольной организации лазарета, и как он погиб, защищая больных. Что до него, Покатилова, то он помогал Решину, чем мог, пока не перевели работать в мертвецкую, где он, между прочим, тоже выполнял задания подпольщиков. Кроме чехов и поляков, об этом знает старый немецкий коммунист Шлегель.
Вера Всеволодовна, подумав, ласково сказала:
— Надо было тебе, Костя, послушаться Ипполита Петровича и написать обо всем этом еще десять лет назад. Теперь он мог бы продемонстрировать твои записки как документ… Но чего нет, того нет. Ты напишешь очень спокойно подробные воспоминания о своей работе в концлагерных мастерских и в концлагерном лазарете и назовешь свидетелей, советских граждан.
— Но многих уже нет в живых. О других вообще не знаю ничего.
— Твое дело — объективно рассказать о прошлом и назвать людей. Кукушкина и Переходько, конечно, первыми. На заграничных антифашистов я бы пока не ссылалась.
— А это почему?
380
— Откуда ты знаешь, чем они занимались после войны и кто они теперь?
— Вера, честные, мужественные люди, какими они были в войну, в концлагере, не могут стать бесчестными в мирное время.
— Ты сам не раз говорил, что тогда люди были дружнее…
— Нет, нет, Вера, тут ты ошибаешься.— Покатилов замахал руками и сел, спустив ноги с кушетки.
— Хорошо, Котя,— тихо сказала она, назвав его так, как говорила ему в минуты душевной близости.— Они остались благородными и мужественными — так по крайней мере должно быть. Но тем более не следует обращаться к ним за помощью. Во-первых, они могут подумать совсем неладное… что тебя кто-то преследует, а во-вторых, и необходимости-то особой нет в зарубежных свидетельствах. Достаточно, я убеждена, назвать наших, своих товарищей. Ведь ты, проходя госпроверку, говорил обо всем этом?
— Понимаешь, военкомату нужно иметь свою информацию. Работники райвоенкомата должны доказать, что представляли меня не с бухты-барахты.
— Напиши, как я сказала, и все будет в порядке… Но до чего же грязный тип этот Снегирев!
Вера Всеволодовна энергично поднялась и отправилась на кухию готовить ужин, а Покатилов зажег настольную лампу с зеленым абажуром.
Он писал до ужина и после ужина и потом до утра пе сомкнул глаз, несмотря на сильное снотворное, которое дала на ночь жена.
5
Ночью он опять думал о том, как нехорошо обошелся с Ива-.ном Михайловичем, не пригласив его на свое торжество — защиту докторской диссертации, как вообще нехорошо, некрасиво вел себя все последние годы, став ученым, хотя именно в эти годы товарищи хлопотали, чтобы он был отмечен боевой наградой, и как особенно стыдно, что вспомнил о друзьях лишь тогда, когда пришла беда. В сущности, он забыл прошлое, отступился от самого высокого, и клевета Снегирева дала ему это отчетливо ощутить. Нет, за себя лично он мало беспокрился: все-таки в свое время прошел проверку по первой категории. Но сумеет ли он теперь постоять за их общую правду, он, отступник… Вот отчего мутит душу и ломит в висках и затылке.
Так он размышлял, ворочаясь с богу на бок ночь напролет,
381
а утром в половине восьмого — было воскресенье — раздался длинный, прерывистый телефонный звонок.
— Это Иван Михайлович,— сказал он жене.
Действительно, звонил Иван Михайлович Кукушкин. Звучащий издалека, из механических глубин дальней проводной связи, голос его тем не менее был чистым, а по тону — приветливым и чуточку шутливым, как всегда, когда они разговаривали наедине.
— Не удивляешься моему звонку? — спросил он, поздоровавшись и посетовав на стариковскую бессонницу, которая не щадит даже в выходные дни.
— Удивляюсь. Только что думал о тебе, и вот…
— Телепатия. Как здоровье?
— Хорошо. А у тебя?
— Тоже хорошо… Знаешь, что предлагаю? Возьми на недельку отпуск за свой счет и приезжай ко мне на поздние сорта винограда. Я тебя вмиг поправлю…
— Не отпустят.
— Сообрази. Не розумишь? Пусть жена-врач выпишет бюллетень. Передай ей трубочку.
— Погоди, Иван Михайлович.
— Приказываю…
И хотя «приказываю» было, конечно же, шутливым, Покатилов немедля передал трубку Вере Всеволодовне, которая стояла рядом в накинутом на плечи халатике.
Поразительные все-таки отношения были у них, у бывших хефтлингов! Минуло тринадцать с лишним лет, как кончилась война, тринадцать с лишним лет они жили, что называется, мирной жизнью, а отношения по главному счету у них не изменились. Как был полковник Кукушкин с середины 1944 года по апрель 1945 года для девятнадцатилетнего Покатилова командиром, так по внутренней сути им и остался…