Вон ты куда метишь, братец мой, подумал я. Ну что ж, знакомая замашка, знакомая. Видимо, уж так устроен русский человек, что мало ему кузнечного звона на все Еремеево, надо еще и науку по-нашенски причесать, по-еремеевски. Один писатель восторгался, глядя на русского мужика, что Петр Первый был натурой типично русской, потому что не прочь был себя поломать. Но Петр Первый и лики все стриг под одну гребенку. Сбрей бороду! Я ж не ношу бороды. Одевайся по-моему, молись по-моему, думай как я. Буде ж у кого различие приключится, бить оного кнутом до бесчувствия. Увы, и эта черта единообрядности и единомыслия не чужда русскому мужику.
- А с чем же вы не согласны? Вернее, с кем?
- Да как вам сказать... Великий Эйнштейн был прав, конечно, что все в мире относительно. Хотя надо признаться, - есть и абсолютное. Допустим, что свет обогнать нельзя, что скорость света не зависит от его источников... Это все возможно. Но объяснять тяготение, то есть гравитацию, искривлением пространства - это уж извините.
- А что, не допускаете?
- Никогда! Ну, сами посудите, искривиться может что-то материальное. А пространство есть пустота, ничтожность то есть. Как же пустота может искривиться? Чепуха. Гравитация, видимо, имеет волновую природу. То есть все частицы вселенной имеют стабильный и мощный ритм колебаний. Всякое удаление частиц друг от друга вызывает нарушение ритма, чему частицы сопротивляются. Например, как сопротивляется гироскоп попытке вывести его из плоскости вращения. Вот это объяснение понятно всем, а главное, имеет основу, почерпнутую из диалектического материализма. И таким манером можно объяснить многие загадки вселенной...
Я просидел до позднего вечера у Ступина. Хозяин мне и погреб показывал, и гараж с мотоциклом "Урал", и сад молодой фруктовый, рассаженный им на склоне горы. А вот с хозяйкой так и не познакомил. Она появлялась всегда в нужную минуту, ставила что-нибудь на стол и исчезала совершенно, словно растворялась. И детей я больше не видел и не слышал.
- Петр Александрович, какие у вас дети тихие, - говорю. - Ни стукнут, ни грохнут...
- Обувь у нас снимают на веранде, - ответствовал он. - Домой входят только в тапочках. Подошвы валяные, оттого и стуку нет.
- Ну, дети есть дети. Играют, возятся...
- А для игрищ улица существует, - сурово заметил Петр Александрович.
Когда я с ним прощался, он достал из письменного стола машинописную рукопись в четверть авторского листа и подал мне, слегка смущаясь:
- Может, у вас в газете напечатают... Тут мои главные мысли насчет учености... То есть чтобы наука не перегружала кругозора и не отводила в сторону.
Про свои машины он и не заикнулся, и про совхозные порядки тоже - не это главное.
1974
ШОРНИК
Мы сидели в холодке на низеньком кособоком крылечке. Перед нами в заплоте разгуливали кони; одни подбирали раструшенную скошенную траву, фыркали на нее, сдували пыль и лениво перебирали травинки губами; другие, равнодушные ко всему на свете, дремали, тяжело опустив голову, отвесив нижнюю губу. Жара...
Из шорной в открытую дверь обдавало нас сырым запахом земляного пола и резким сладковатым духом прелых потников.
Дед Евсей, широконосый, лысый, но еще крепкий грудастый старик с выпуклыми, как у верблюда, подслеповато прищуренными глазами, чинил седло. Сидел он над нами на верхней ступеньке, как на престоле, широко расставив колени, ковырял шилом кожу, вытягивал обеими руками дратву, сипел от натуги, потом, пристукнув черенком шила по шву, смотрел на нас значительно и долго, как бы пытаясь что-то вспомнить и наказать; но, мотнув по-лошадиному головой, снова колол шилом и опять с хрипом и свистом до красноты в отечных дряблых щеках вытягивал дратву.
Васька, черноглазый остроплечий подросток, с благоговением застыл у его ног, - дед чинил седло для бегунца, а Васька - главный колхозный наездник. Ему и читать недосуг, однако книгу он держал в руках.
Дед Евсей несколько раз подозрительно покосился на книгу и спросил:
- Это что ж у тебя за книжка такая?
Васька смутился, повертел книгу в руках:
- Дак ведь экзамены на носу. Химия.
- А, удобрения, значит, - сделал вывод дед Евсей. - Химия. А раньше на куриный помет задание доводили.
Он пристукнул черенком шила и строго поглядел на меня:
- Я через этот куриный помет в аппортунизьм попал.
- Не аппортунизьм, а оппортунизм, - поправил Васька.
- Все может быть, - согласился шорник. - Я в грамоте не больно силен. Правда, текущую политику я знаю.
- А что такое оппортунизм? - спросил Васька.
- Аппортунизьм - это течение. Рождается она не из чего, можно сказать. Вроде вон речки нашей, Таловки; так она - воробью по колена, а дожди пройдут - не суйся, закрутит и унесет черт-те куда! Ажно в море Каспийское... Вот так точен в точен и аппортунизьм. Все дело в том, в какое время угодишь, - шорник постучал черенком, покряхтел и назидательно закончил: - Ежели не в ту струю попадешь, вот и станешь аппортунистом.
Дед Евсей обращался к Ваське, однако я догадывался, что старался он больше для меня, человека заезжего, да еще из газеты. Вот, мол, мы какие... Не лыком шиты.
Я уже знал, что дед Евсей прошел полный цикл сельского руководящего лица, - из шорников он поднялся в бригадиры, потом в председатели сельсовета и наконец председателем колхоза был; затем пошел вниз - бригадир, сельский избач и опять шорник. Вернулся на круги своя.
Впрочем, в одном понижении его был повинен и я. Это случилось в пятьдесят четвертом году. Я приехал по заданию редакции обследовать культуру села. Время было такое, что на село впервые за много лет потянулся городской люд, - одни приглядывались к сельской жизни, к вольготности, справлялись насчет отмены налогов, какие ссуды дают на постройку, расспрашивали: «А правда ли, что теперь скота держи сколько хочешь?» Другие приезжали из города агитировать сельских жителей, чтобы работали лучше, потому что сентябрьский Пленум отменил всяческие препоны, разрешил главные проблемы, полностью развязал колхозникам руки - теперь дело только, мол, за вами, колхозниками.
Помню, в один день со мною приехал в Паньшино агитатор из какого-то столичного института, не то из мировой истории, не то из мировой литературы. В маленьком и тесном доме приезжих этот столичный гость, низенький, плотный, с тугими розовыми щеками, в начищенных ботиночках, в сером мохнатом пальто с поднятым воротником (время было осеннее, морозное), стоял у порога, растерянно и жалобно спрашивал:
- Простите, а где же тут уборная?
- Уборная на том конце села, - отвечал Евсей Петрович.
Он сидел за столом на месте дежурной и читал газету. Уборщица, она же и дежурная дома приезжих, жена его Прасковья Павловна, ушла домой доить корову. Евсей Петрович остался за нее.
- Как это на том конце? - изумился агитатор.
- Ну, возле мэтээс... Бывшего райкома то есть, - пояснил Евсей Петрович. - Там и уборная есть. А здесь она повалилась в прошлом годе. Доски мужики растащили на дрова.
- Не может быть?! - лектор все еще недвижно стоял у порога.
- Район у нас закрыли. Теперь кто же ее поставит? - терпеливо втолковывал ему Евсей Петрович.
- А далеко это - на том конце?
- Да версты две будет...
Евсей Петрович снова взялся за газету.
Просидел я возле него в доме приезжих почти полдня. На все мои просьбы открыть библиотеку он отвечал: «Не подошло тому время».
- А чего тебе понадобилась эта библиотека? - вдруг подозрительно спрашивал он.
- Как для чего? Книги читать. Она должна быть открытой.
- Это для кого как... У тебя документы есть?
- Есть.
- Ну, тогда, сиди, жди.
- Почему?
- Порядок такой.
Попал я в его библиотеку, или по-паньшински в читалку, только поздним вечером, когда Прасковья Павловна подоила корову и убралась в доме.
Меня поразил тогда затхлый дух плесени, запах пыли и мышей... Книги валялись в полном беспорядке на грубо сколоченных полках, в окованных жестью старых сундуках с оторванными крышками и прямо на полу - в углу. Посреди читальни стоял непокрытый дощатый стол и четыре табуретки возле него. На стенках, густо усиженных мухами, висели плакаты и портреты, дощатый потолок был закопчен до черноты круглой чугунной времянкой.