- Ну, вот и молодцы мои! - рекомендовала мне Машенька детей, - не правда ли, хорошие дети?
Нонночка сделала книксен; прочие шаркнули ножкой.
- Прелестные! - поспешил согласиться я, целуя всех по очереди.
- Хорошие, послушные, заботливые дети и любят свою мамашу. Не правда ли... Коронат?
Коронат, надувшись, смотрел вниз и молчал.
- Что ж ты молчишь! Любишь мамашу?.. Анна Ивановна! верно, он опять сегодня шалил!
Вопрос этот относился к молодой особе, которая вошла вслед за детьми и тоже подошла к Машенькиной ручке. Особа была крайне невзрачная, с широким, плоским лицом и притом кривая на один глаз.
- По обыкновению-с, - отвечала Анна Ивановна голосом, в котором звучала ирония; при этом единственный ее глаз блеснул даже ненавистью, которой, конечно, она не ощущала на деле, но которую, в качестве опытной гувернантки, считала долгом показывать, - очень достаточно-таки пошалил monsieur Koronat [господин Коронат (франц.)].
- Ну, что же делать! оставайся, мой друг, без пирожного! - тотчас же решила Машенька, - ах, пожалуйста, не куксись! Помнишь, что говорила я тебе об дурных поступках? помнишь?
Коронат молчал.
- Mais repondez donc! [Отвечайте же! (франц.)] - язвила Анна Ивановна,
- Отвечай же! помнишь? - приставала Машенька, но Коронат только пыхтел в ответ.
- Ну, вот видишь, какой ты безнравственный мальчик! ты даже этого утешения мамаше своей доставить не хочешь! Ну, скажи: ведь помнишь?
- Помню, - процедил сквозь зубы Коронат.
- Ну, повтори! повтори же, что я говорила! Вот при дяденьке повтори!
- "Дурные поступки сами в себе заключают свое осуждение", - произнес красный как рак Коронат, словно клещами вытянули из него эту фразу.
- Ну, видишь ли, друг мой! Вот ты себя дурно вел сегодня - следовательно, сам же себя и осудил. Не я тебя оставила без пирожного, а ты сам себя оставил. Вот и дяденька то же скажет! Не правда ли, cher cousin? [дорогой кузен? (франц.)]
- Ну, что касается до меня, то я полагаю, что если Коронат осудил себя сам, то он же не только может простить самого себя, но даже и даровать себе право на двойную порцию пирожного! - выразился я, стараясь, впрочем, придать моему ответу шуточный оттенок, дабы не потрясти родительского авторитета.
- Видишь, какой дяденька добрый! Ну, так и быть, для дяденьки ты получишь сегодня пирожное. Но ты должен дать ему обещание, что вперед будешь воздерживаться от дурных поступков. Обещаешься?
На Короната опять находит "норов", и он долгое время никак не соглашается "обещаться". Новое приставание: "Mais repondez donc, monsieur Koronat!" [Отвечайте же, господин Коронат! (франц.)] - со стороны Анны Ивановны, и "да скажи же, что обещаешься!" - со стороны Машеньки.
- Да господи! обещаюсь! - выпаливает наконец Коронат, который, по-видимому, готов лопнуть от натуги.
- Ну, теперь шаркни ножкой и поблагодари дяденьку!
Но я стремительно вскакиваю с дивана и, чтоб положить конец дальнейшим сценам, обнимаю Короната.
- Можете идти покуда в залу и побегать; а вы, chere [дорогая (франц.)] Анна Ивановна, потрудитесь сказать, чтоб подавали кушать. Ах, предурной, презакоренелый у него характер! - обратилась она ко мне, указывая на удаляющегося Коронатушку и печально покачивая головкой, - очень, очень я за него опасаюсь!
- А я так нимало не опасаюсь. Вот скажи-ка мне лучше, где ты такое сокровище достала?
- Это ты про Анну Ивановну? Дешевенькая, голубчик. Всего двести рублей в год, а между тем с музыкой. Ну, конечно, иногда на платье подаришь: дурна-дурна, а нарядиться любит. Впрочем, прекраснейшего поведения. Покорна, ласкова... никогда дурного слова!
- Ну, а я все-таки не взял бы ее в гувернантки!
- Нет, мой друг; Савва Силыч - он ее из воспитательного привез - очень правильно на этот счет рассуждал. Хорошенькая-то, говаривал он, сейчас рядиться начнет, а потом, пожалуй, и глазами играть будет. Смотришь на нее - ан враг-то и попутал!
- Вот как! стало быть, он не очень-то на себя надеялся!
- Нет, не то чтобы, а так... Вообще он не любил себя искушать. В семейном быту надо верную обстановку устроивать, покойную! Вот как он говорил.
Наконец пришли доложить, что подано кушать. Признаюсь, проголодавшись после трехдневного поста, я был очень рад настоящим образом пообедать. За столом было довольно шумно, и дети, по-видимому, не особенно стеснялись, кроме, впрочем, Короната, который сидел, надувшись, рядом с Анной Ивановной и во все время ни слова не вымолвил.
- Вот видишь, какой он злопамятный! - шепнула мне по этому поводу Машенька.
* * *
- И ты не скучаешь? - спросил я Машу, когда мы, после обеда, заняли прежние места в гостиной.
- Нет, мне скучать нельзя: у меня дети, мой друг. Да и некогда. Если б занятий не было, тогда другое дело... Вот я помню, когда я в девушках была, то всегда скучала!
- Будто бы?
- Да, потому что на уме всё глупости были. Ах, ты не можешь вообразить, какая я тогда была глупая и что я себе представляла!
- Например?
- Ну, вот хоть бы... нет, ни за что не скажу! Помнишь, тогда сочинение это вышло... "Les miserables" ["Отверженные" (франц.)], что ли... да нет, не скажу! Мне самой стыдно, как вспомнишь иногда...
Она слегка потупилась и вздохнула.
- Стало быть, это Савва Силыч выучил тебя не скучать?
- Да, все он; всему он меня научил. Он желал, чтоб я всегда была занята. Вообще он был добр, даже очень добр до меня, но насчет этого строг. Праздность не только порок, но и бедствие: она суетные мечтания порождает, а эти последние ввергают человека в духовную и материальную нищету - вот как он говорил.
- Чем же ты, при жизни его, занималась?
- Мало ли, друг мой, в доме занятий найдется? С той минуты, как утром с постели встанешь, и до той, когда вечером в постель ляжешь, - всё в занятиях. Всякому надо приготовить, за всем самой присмотреть. Конечно, все больше мелочи, но ведь ежели с мелочами справляться умеешь, тогда и большое дело не испугает тебя.
- Это тоже Савва Силыч говорил?
- Да, мой друг, он. А что?
- Ничего. Так спросилось. Хорошая мысль.
На эту тему мы беседовали довольно долго (впрочем, говорила все время почти одна она, я же, что называется, только реплику подавал), хотя и нельзя сказать, чтоб разговор этот был разнообразен или поучителен. Напротив, должно думать, что он был достаточно пресен, потому что, под конец, я таки не удержался и зевнул.
- Ах, что же я? - всполошилась она, - и не подумала, что с дороги тебе отдохнуть хочется! А еще хозяйкой себя выставляю.
- Успокойся, душа моя, я не сплю после обеда. А вот что я думаю: не уехать ли мне? По-настоящему, я ведь мешаю тебе!
- Ах, что ты! чем же ты мне мешать можешь! Если б и были у меня занятия, то я для родного должна их оставить. Я родных почитаю, мой друг, потому что ежели мы родных почитать не станем, то что же такое будет! И Савва Силыч всегда мне внушал, что почтение к родным есть первый наш долг. Он и об тебе вспоминал и всегда с почтением!
- Ну, если я не мешаю тебе, то тем лучше.
- А я вот что, братец. Я велю вареньица подать, нам и веселее будет. А потом и чаю; ведь ты чай любишь?
- Что ж, это прекрасно. И вареньица, и чаю - не откажусь.
- Ах, как я рада! И как это хорошо, что ты откровенно мне высказал, что тебе нравится. А вот другие любят, чтоб хозяева сами угадывали - вот мука-то!
Она взяла меня за обе руки и так грустно-грустно взглянула мне в лицо, словно хотела сказать: "Сиротка ты, бедненький! надо же тебя приголубить и подкормить!"
Через несколько минут на столе стояло пять сортов варенья и еще смоквы какие-то, тоже домашнего изделия, очень вкусные. И что всего удивительнее, нам действительно как-то веселее стало или, как выражаются крестьяне, поваднее. Я откинулся в угол на спинку дивана, ел варенье и смотрел на Машу. При огнях она казалась еще моложавее.