- Вы в Петербург? - спрашивает он, подходя ко мне.
- Да, в Петербург.
- Я тоже. Черт знает, как этот проклятый пароход тихо двигается! Просто не знаешь, как время убить! А завтра еще в Т. полсуток поезда дожидаться нужно.
- Вы бы в карты... в каюте играют уж...
- Ну их. Я и то раскаиваюсь, что давеча погорячился. Пожалуй, еще на шпиона наткнешься.
- Ну вот! если б на все пароходы шпионов посылать, так тут никакого бюджета бы не хватило!
- Нет, батенька, вы не знаете. У нас тем-то и скверно, что добровольных, бесплатных шпионов не оберешься! А скажите, я давеча не проврался?
- Ничего, кажется, все как следует. А закончили даже отлично.
- Это насчет краеугольных камней-то? А что, разве вы не согласны?
- Помилуйте! что вы! да я на том стою! В "нашей уважаемой газете" я только об этом и пишу!
- Да? так вы тоже писатель?
- Еще бы. Вот эти статьи, в которых говорится: "с одной стороны, должно признаться, хотя, с другой стороны, нельзя не сознаться" - это всё мои!
- Так позвольте мне рекомендовать себя: мы борцы одного и того же лагеря. Если вы читали статьи под названием: "Еженедельные плевки в пустопорожнее место" - то это были мои статьи!
Мы обнялись. Быть может, в другом месте мы не сделали бы этого, но здесь, в виду этого поганого городишки, в среде этих людей, считающих лакомством вяленую воблу, мы, забыв всякий стыд, чувствовали себя далеко не шуточными деятелями русской земли. Хотя мы оба путешествовали по делам, от которых зависел только наш личный интерес, но в то же время нас ни на минуту не покидала мысль, что, кроме личных интересов, у нашей жизни есть еще высшая цель, известная под названием "украшения столбцов". Он мечтал о том, как бы новым "плевком" окончательно загадить пустопорожнее место, я же, с своей стороны, обдумывал обременительнейший ряд статей, из которых каждая начиналась бы словами: "с одной стороны, нужно признаться" и оканчивалась бы словами: "об этом мы поговорим в другой раз"...
В отличнейшем расположении духа мы воротились в каюту. На одном столе игра еще продолжалась; кончившие игру сидели тут же и наблюдали.
- Вы в Т. едете? - спросил педагог у одного из депутатов.
- Мы туда все четверо по одному и тому же делу.
- К господину губернатору?
- Да, депутацией от уезда. Негодяй один у нас завелся. Собственности не признает, над семейством издевается... так мы его пробрать хотим!
- И проберем-с.
- Молодой человек?
- Как вам сказать... он у нас мировым судьей служит. Да он здесь, с нами же едет, только во втором классе. Почуяла кошка, чье мясо съела, - предупредить грозу хочет! Да н'ишто ему: спеши! поспешай! мы свое дело сделаем!
- Пропаганда, стало быть, с его стороны была?
- И пропаганда, и всё - мы уж расскажем! Мы всё, как на картине, изобразим! Вот как придется ему холодные-то климанты посетить, кровь-то у него и поостынет!
Говоря это, депутат взял взятку и с таким судорожным движением щелкнул ею по столу, что даже изогнул карты.
- Ну, что! я вам говорил! - шепотом заметил мне адвокат, - каков народец! Кому-нибудь судья-то отказал, дело решил не в пользу - сейчас и донос! Поверьте мне, батенька...
Но я уже не слушал: я как-то безучастно осматривался кругом. В глазах у меня мелькали огни расставленных на столах свечей, застилаемые густым облаком дыма; в ушах раздавались слова: "пас", "проберем", "не признает собственности, семейства"... И в то же время в голове как-то назойливее обыкновенного стучала излюбленная фраза: "с одной стороны, должно сознаться, хотя, с другой стороны, - нельзя не признаться"...
* * *
На другой день, с почтовым поездом, я возвращался в Петербург. Дорогой я опять слышал "благонамеренные речи" и мчался дальше и дальше, с твердою надеждой, что и впредь, где бы я ни был, куда бы ни кинула меня судьба, всегда и везде будут преследовать меня благонамеренные речи...
ПО ЧАСТИ ЖЕНСКОГО ВОПРОСА
Я возвращался с вечера, на котором был свидетелем споров о так называемом женском вопросе. Говоря по совести, это были, впрочем, не споры, а скорее обрывки всевозможных предположений, пожеланий и устремлений, откуда-то внезапно появлявшихся и куда-то столь же внезапно исчезавших. Говорили все вдруг, говорили громко, стараясь перекричать друг друга. В сознании не сохранилось ни одного ясно формулированного вывода, но, взамен того, перед глазами так и мелькали живые образы спорящих. Вот кто-то вскакивает и кричит криком, захлебывается, жестикулирует, а рядом, как бы соревнуя, вскакивают двое других и тоже начинают захлебываться и жестикулировать. Вот четыре спорящие фигуры заняли середину комнаты и одновременно пропекают друг друга на перекрестном огне восклицаний, а в углу безнадежно выкрикивает некто пятый, которого осаждают еще трое ораторов и, буквально, не дают сказать слова. Все глаза горят, все руки в движении, все голоса надорваны и тянут какую-то недостижимо высокую ноту; во всех горлах пересохло. Среди моря гула слух поражают фразы, скорее, имеющие вид междометий, нежели фраз.
- Хоть бы позволили в Медико-хирургическую академию поступать! - восклицают одни.
- Хоть бы позволили университетские курсы слушать! - отзываются другие.
- Не доказали ли телеграфистки? - убеждают третьи.
- Наконец, кассирши на железных дорогах, наборщицы в типографиях, сиделицы в магазинах - все это не доказывает ли? - допрашивают четвертые.
И в заключение склонение: Суслова, Сусловой, Суслову, о, Суслова! и т.д.
Наконец, когда все пожелания были высказаны, когда исчерпались все междометия, прения упали само собою, и все стали расходиться, в числе прочих вышел и я, сопутствуемый другом моим, Александром Петровичем Тебеньковым.
Я либерал, а между "своими" слыву даже "красным". "Наши дамы", разумеется в шутку, но тем не менее так мило называют меня Гамбеттой, что я никак не могу сердиться на это. Скажу по секрету, название это мне даже льстит. Что ж, думаю, Гамбетта так Гамбетта - не повесят же в самом деле за то, что я Гамбетта, переложенный на русские нравы! Не знаю, по какому поводу пришло ко мне это прозвище, но предполагаю, что я обязан ему не столько революционерным моим наклонностям, сколько тому, что сызмалолетства сочувствую "благим начинаниям". В сороковых годах я с увлечением аплодировал Грановскому и зачитывался статьями Белинского. В средине пятидесятых годов я помню одну ночь, которую я всю напролет прошагал по Невскому и чувствовал, как все мое существо словно уносит куда-то высоко, навстречу какой-то заре, которую совершенно явственно видел мой умственный взор. В конце пятидесятых и в начале шестидесятых годов я просто-напросто ощущал, что подо мною горит земля. Я не жил в то время, а реял и трепетал при звуках: "гласность", "устность", "свобода слова", "вольный труд", "независимость суда" и т.д., которыми был полон тогдашний воздух. В довершение всего, я был мировым посредником. Даже и ныне, когда все уже совершилось и желать больше нечего, я все-таки не прочь посочувствовать тем людям, которые продолжают нечто желать. По старой привычке, мне все еще кажется, что во всяких желаниях найдется хоть крупица чего-то подлежащего удовлетворению (особливо если тщательно рассортировывать желания настоящие, разумные от излишних и неразумных, как это делаю я) и что если я люблю на досуге послушать, какие бывают на свете вольные мысли, то ведь это ни в каком случае никому и ничему повредить не может. Ведь я не выхожу с оружием в руках! Ведь я люблю вольные мысли лишь постольку, поскольку они представляют matiere Ю discussion! [материал для спора (франц.)]
Будемте спорить, господа! raisonnons, messieurs, raisonnons! [порассудим, господа, порассудим!(франц.)] Но чтобы, с божьею помощью, выйти с вольными мыслями куда-нибудь на площадь... Нет, это уж позвольте, господа! - Это запрещено-с!