Прошу прощения. Я немного отвлекся. Философия Брехливого Пса: мы ссым на статуи великих во тьме ночи и отшибаем им яйца долотом. Сам виноват, что спросил.
Первый пункт в моем плане: сказать Филократу, главе посольства, что я не собираюсь возвращаться с ним в Афины. Реакция его оказалась неожиданной. Против всякой вероятности я надеялся услышать что-нибудь вроде: ты не можешь так поступить, Афины нуждаются в тебе, в твоей проницательности и свежести взгляда.
Ничего подобного.
Я опасался, что он скажет — ублюдок, ты предал свой город за пригоршню грязного македонского серебра. И опять не угадал. Я приготовился даже к одобрению, дескать, будешь голосом Афин при македонском дворе, или — это твоя жизнь, дружище, если тебя устраивает работа, то всяческих тебе успехов. Ага-ага.
В реальности беседа протекала примерно следующим образом:
— Филократ, — сказал я. — Я не поеду с вами назад. Филипп предложил мне место наставника своего сына и я согласился.
Филократ, который выглядел не вполне здесь, пару раз моргнул.
— Что? О, хорошо, — сказал он. — Спасибо, что сообщил. Попробую получить назад деньги за твое место на корабле.
Я набросал записку своему брату Эвдему, банкиру, вручая свою собственность в Афинах его попечению и намекая, что именно с ним случится, если по возвращении я не застану ее в наличии и полном порядке. Филократ посмотрел на нее так, будто я вручил ему живую крысу, затем клятвенно пообещал доставить ее по назначению и спрятал в складках плаща. Как оказалось впоследствии, Эвдем все сделал правильно: он сдал мой дом иностранному торговцу, а деньги мои вложил в зерновоз, крейсирующий между Афинами и Черным морем, который приносил разумные дивиденды и притом ухитрялся не налетать на скалы — весьма нехарактерное поведение для корабля, так основательно застрахованного.
Затем я отправился на встречу с Леонидом. Помнишь его? Это был древний лысый двоюродный брат царя Филиппа, который подкарауливал меня с хитрым вопросом. По пути к нему я столкнулся с одним из офицеров македонской стражи, с которым у меня установились в некотором роде протодружеские отношения (мы оба любили собак и поэзию Семонида Аморгского и на каком-то пиру оказались рядом). Я спросил его, что он может сказать о старике.
— О Леониде? — спросил мой друг. — Конечно. — Он замешкался. — Леонид, наставник царевича? — уточнил он.
— Верно. Старый, лысый, двоюродный брат царя...
— Ах, ты о нем, — мой приятель слегка понизил голос. — При дворе больше известен как Глинистый Сальник или Старая Шляпа; оба прозвища равно ему подходят, поскольку и то и другое можно смять как тебе угодно.
— Понимаю, — сказал я. — Так он что — адаптивен? Разносторонен?
Мой друг улыбнулся.
— Можно и так сказать, — ответил он. — Или же можно назвать его увертливым скользким старым ублюдком, который всю жизнь проторчал при дворе и до сих пор жив. Для македонца царских кровей это замечательное и, в некотором роде, позорное достижение. За все эти годы, говорят, он менял галс чаще, чем парусник, идущий вдоль пальцев Халкидики.
— А! — сказал я.
Мой друг положил мне на плечо свою огромную руку жестом молчаливого соболезнования.
— Не знаю, что у тебя за дела с Леонидом, — сказал он, — но как бы там ни было, ни на мгновение не поворачивайся к нему спиной. И чтобы ты не делал, не пытайся встать между ним и царевичем. С теми, кто пытался, происходили несчастные случаи — ну, знаешь, они падали в темноте лестницы, тонули в мелких речках, в таком роде. Я думаю, он считает, что Филипп уже на пути к выходу и старается обеспечить себе спокойную старость благодаря влиянию на Александра. Одни боги знают, почему твоего друга Аристотеля до сих пор не нашли у подножия какого-нибудь утеса.
В точности те сведения, в которых я сейчас нуждался; я едва не метнулся назад к Филократу, чтобы умолять его придержать за мной койку на судне. Однако (рассудил я), если я кинусь в бега, это не обрадует царя Филиппа и царицу; таким образом у меня оказалось два возможных варианта действий — один приводил меня в состояние вражды с человеком, который вот-вот станет самым могущественным в Греции, второй — с его ближайшим и самым доверенным советником. Что в лоб, что по лбу, решил я, и отправился к Леониду.
Я нашел его в углу мастерской щитодела в арсенале. Он сидел на низенькой трехногой табуретке, очищая клочки пергамента маленьким кусочком пемзы.
— Экономия, — сказал он, прежде чем я успел спросить, чем он занят. — Я изымаю куски и обрывки пергамента у изготовителей щитов — он идет на оплетку рукояток — и скоблю их до тех пор, пока они не становятся пригодными для письма.
Исписав же их, я возвращаюсь сюда, беру камень и снова очищаю их. Чернила я тоже делаю сам, а также растапливаю воск для табличек. Никогда ничего не выкидываю, если могу этого избежать. За все время, пока руковожу школой, я не попросил у царя ни единого обола.
Я ему сразу поверил. У него был вид человека, купившего роскошный плащ тридцать лет назад и рассчитывающего проносить его еще двадцать. Как раз такие люди маниакально внимательны к мелочам.
— Прошу прощения, — сказал я, выслушав сперва длинную проповедь о божественном праве царей. — Ты ждал меня? Я Эвксен, новый наставник.
Он посмотрел на меня и ухмыльнулся. Зубы у него были все на месте (в его-то годы).
— Я знаю, — сказал он. — Я же там был, помнишь? Ты заклинатель змей. Работаешь с ручной змеей? Слышал, их легче обучить, чем собак, этих самых змей, надо только найти достаточно большую змею. Местный люд держит их, чтобы гоняли крыс.
Я решил не развивать эту тему.
— Кто-то что-то говорил о школе, — сказал я. — Это она?
Он рассмеялся.
— И близко нет, — ответил он. — Школа вообще не в Пелле, она в Миезе — это в полутора днях езды к юго-западу отсюда, в Садах Мидаса. Это страна виноградников и садов. — Он говорил со мной таким тоном, будто я был его старательным, но туповатым десятилетним учеником. — Так ты, значит, собираешь учить? Чему?
На этот счет у меня не было никаких соображений; царь Филипп велел учить, вот и все.
— О, я могу учить чему угодно, — ответил я. — Я афинский ученый, для нас весь мир — это наш...
— Я преподаю Гомера, — сказал Леонид, — а также музыку и счетоводство. Аристотель... — тут он, конечно, не плюнул на пол, но отвращение явственно читалось в его голосе. — Аристотель — он ведет географию, политику и риторику, абстрактную математику, естественные науки и все такое. Атлетикой и муштрой занимается у нас специальный тренер. Что остается тебе?
— Логика, — твердо ответил я. — И этика. И землепользование, — добавил я, внезапно вспомнив о единственной кое-как известной мне дисциплине. Но Леонид покачал головой.
— Землепользование мое, — сказал он. — Оно входит в счетоводство. Аристотель включает его в курс географии и политики. А ты куда его запихнешь?
Я несколько мгновений смотрел ему в глаза. Он начал действовать мне на нервы — многие люди пытались этого добиться, но мало у кого получалось.
— Ладно, — сказал я. — Ты мне скажи. Но для начала учти, что я этой работы не просил. Меня выбрала царица Олимпиада, ошибочно предположив, что я владею змеиной магией. Если хочешь, можешь хоть сейчас отправиться к их величествам и сказать, что я лишний работник. — Он молчал и не двигался с места, так что я продолжил. — Ладно, — сказал я. — Ты возглавляешь эту школу, вот и скажи мне, чем я могу быть полезен.
Он потер подбородок, покрытый самой длинной и самой неопрятной бородой, которую я только видел в жизни. Она, казалась, сочилась из его лица, будто вода из трещины в трубе.
— Хорошо, — сказал он. — Можешь взять астрономию, медицину, военную историю и литературу, за исключением, — твердо добавил он, — Гомера. Гомера веду я. Подходит тебе это?
— Конечно, — ответил я. — Особенно что касается Гомера. Никогда не ладил с Гомером.
Он посмотрел на меня так, будто я хвастаюсь тем, что изнасиловал его мать.