Смерть отца оказалась такой же флегматично-катастрофической, какой была его жизнь. Во время сбора оливок его ужалила оса, и он свалился с дерева. Для него это был особенно нелепый способ умереть — в его возрасте не было никакой необходимости скакать по ветвям, однако раб, который должен был выполнять эту работу, повредил колено и, хромая, ушел домой; отец встревожился, как бы ветер не посбивал оливки на землю (по какой-то причине сбор в этом году начался поздно), где они и сгниют. И вот, будучи самим собой, он вскарабкался на ветки, вооруженный длинной палкой, чтобы сбивать плоды; он успел собрать все, стоящие внимания — остались только мелкие, твердые плоды на самой верхушке — однако он (будучи самим собой) исполнился решимости показать рабу-симулянту, как должно делать дело. Оса укусила его в тыльную часть левой руки, которой он держался за ветку. Полагаю, он автоматически разжал пальцы, рухнул вниз в мешанине сучков и листьев, неловко приземлился и сломал ногу.
Конечно, этого было недостаточно, чтобы убить его, боги свидетели, однако он был один и не мог двинуться с места, а солнце меж тем садилось — а значит, все разумные соседи покинули террасы и отправились по домам. Разумеется, именно в эту ночь разразилась единственная за год гроза.
В обычной ситуации мы бы заподозрили неладное, когда он не вернулся домой вечером, и отправились его искать. Но у нас был дом в Филе (впрочем, дом — это преувеличение; он был домом во времена дедушки Эвпола, но к тому моменту превратился в четыре стены и смутное воспоминание о кровле, которую мы латали обломками досок и ветвями, когда нам приходилось там бывать, например, во время сбора оливок), и мы, естественно, решили, что отец решил переночевать в этом доме, а не тащиться в ненастье в Паллену.
Он был вполне жив на следующее утро, когда его обнаружил неприветливый сосед Демонакс, который (неохотно, как мы полагали) помог отцу спустится с холма к полуразвалившемуся дому без крыши. На этом, однако, соседская доброжелательность Демонакса исчерпалась: ему было нужно убирать оливки, и если Эвтихиду хватило дурости падать с дерево и ломать ноги, то он должен быть благодарен уже за подставленное плечо; дальше о нем позаботится раб или одна из служанок, которые без всякого сомнения появятся в доме еще до полудня. Поэтому сосед оставил отца, завернувшегося в промокший насквозь плащ, и не заметил — или предпочел не заметить — что у того началась лихорадка.
Что ж, раб с больным коленом приковылял назад к оливковой роще, решил, что отец ушел домой и принялся собирать оставшиеся оливки. Он знал, что его ждут неприятности из-за вчерашнего небрежения, был полон решимости восстановить утраченное доверие и проработал весь день. Чистая случайность, что он закончил так поздно, что решил заночевать в разрушенном доме. Тогда-то он и нашел отца, наполовину ополумевшего от лихорадки и ведущего горячий спор с дедушкой Эвполом о достоинствах трагедии Эврипида «Троады».
К этому часу было слишком поздно пытаться доставить его домой или даже искать помощь. В результате отец провел здесь ночь — без пищи (раб принес обед только на себя одного и уже успел его съесть), без тепла и каких-либо удобств. Едва забрезжил рассвет, раб отправился за подмогой. Он совершил ошибку, постучавшись в дверь Демонакса. Сосед сказал, что он уже потратил достаточно ценного времени, резвясь со старым дураком, что у него найдутся занятия поважнее и так далее, и тому подобное. К тому времени, когда раб сдался и ушел от него, подбадриваемый двумя невероятно злобными псами Демонакса, была уже середина утра; он вернулся домой, разыскал первого, кто был готов его выслушать (это оказался мой беспомощный братец Эвтифрон, совершенно не тот человек, к которому следует обращаться в кризисные моменты), организовал носилки и носильщиков и пришел с ними в Филу уже к вечеру.
Отец к тому часу был в ужасном состоянии, и Эвтифрон решил нести его домой по темноте. Я полагаю, не его вина, что снова пошел дождь; дожди в Аттике бывают так редко, что риск был совершенно ничтожным. Но он ходил в Филу и обратно начиная еще с детских лет, и не должен был заблудиться и всю ночь бродить туда-сюда, кругами и петлями. Только за час до рассвета им удалось добраться до дома в Паллене, промокнув насквозь.
Даже после этого нам казалось, что отец выкарабкается. Действительно, в легких у него возник застой, его била лихорадка, но мы были в Аттике, а здесь, как правило, люди не умирают из-за переломов ног. Мы послали за доктором и он пришел — низкорослый суетливый толстяк из Галикарнаса, который выпустил из отца в несколько маленьких бронзовых чаш устрашающий объем крови, не переставая бормотать молитвы Асклепию монотонным голосом, которыми довел меня до белого каления. По его авторитетному мнению истинной причиной болезни был осиный укус. Некоторые люди, заявил он, очень скверно реагируют на укусы — вот как раз подобным образом. Мы указали, что держим пчел, и отца кусали чаще, чем он ел соленую рыбу, но доктор покачал головой и сказал, что укусы пчел и укусы ос оказывают совершенно различное воздействие, атакуя разные гуморы тела. Затем он сцедил из отца еще один кувшин крови просто на всякий случай, взял с нас одну драхму и ушел домой.
Мы ни на секунду не верили, что он умрет; мы знали, что он очень болен, но самое худшее, чего мы опасались, это необходимости сидеть с ним рядом и слушать, как он спорит (с исключительной горечью) с призраком своего отца, когда у нас работы невпроворот. Думаю, первые дурные предчувствия возникли, когда стало ясно, что никто из нас не имеет представления о функционировании хозяйства и состоянии семейных дел. О, мы знали, из чего состоит это хозяйство, но общее управление отец всегда цепко и единолично держал в своих руках, поэтому мы понятия не имели, что и когда следует делать. Рабы и поденные работники толпились у дверей, требуя указаний, а мы не знали, что им сказать. Отец проявляет крайний эгоизм, говорили мы друг другу, валяясь тут и бредя, как псих, в то время как на нем висит столько всякой работы, которую только он один и может сделать. Мы знали, кто окажется крайним, когда он поправится и обнаружит дела в полнейшем беспорядке; и даже пытаться что-нибудь втолковать ему будет бесполезно…
Затем кто-то из нас вскользь упомянул о возможности, что он не поправится; что, если он умрет и оставит нас одних? Сперва это показалось нам не стоящим размышления — он вовсе не собирается умирать, оставь этот пессимизм. Но время шло, и хотя его перепалки с покойным дедом становились все более ядовитыми (мы, конечно, имели возможность выслушать только одну сторону, но мы помнили Эвпола и были уверены, что он нисколько не отставал от отца), голос его при этом все слабел. Он не узнавал никого из нас; он не замечал, что здесь есть кто-то кроме него и его отца. Когда он принялся обвинять старика в небрежении и душевной черствости, которые и убили бабушку Федру, мы были так потрясены, что встали и вышли вон.
Он умер на седьмой день лихорадки, прервав посередине поток оскорблений. До этого мы никогда не слышали, чтобы он употреблял такие выражения и высказывался о чем-либо с такой страстью. На самом деле я вообще не помню, чтобы отец упоминал деда после его смерти иначе, кроме как в неопределенно-уважительном тоне, как некое второстепенное божество, в которое верят, но о котором толком ничего не знают. Что ж, вскорости я ожидаю снова встретиться с ним — то есть, с ними обоими — на другой стороне подземной реки, в той бесцветной и невыразительной стране, в которую отправляемся после смерти мы, греки. Я смогу спросить их, что произошло между ними — настолько важное, что вытеснило из отцовского сознания в последние часы его жизни все остальное. Частенько я предавался праздным размышлениям о том, что бы это могло быть. Перспектива удовлетворить, наконец, свое любопытство — это, в сущности, единственное, что примиряет меня с мыслями о смерти, которые во всех прочих отношениях являются переживанием, которое я бы не порекомендовал никому.