Он невольно проверил тело — больно, но уже кое — что смогу. И подумал: тоже неплохо. Если они за меня возьмутся, им придется меня убить.
— Энрас! — позвал его главный. — Энрас!
Он не ответил. Глядел в упор и молчал.
— Энрас, ты что, не узнал меня?
Забавно было бы, если бы узнал.
— А зачем мне тебя узнавать? — спросил он спокойно.
— Энрас, — сказал тот с тревогой. — Это я Ваннор, разве ты не помнишь меня?
Обрюзгшее пористое лицо, безгубый рот, а глаза в порядке. Поганый тип, но не глуп и не трус. И тоже боится…
— А чего мне тебя помнить? Я думал мы попрощались.
Ваннор рявкнул на провожатых, они сунули факела в гнезда, и теперь мы вдвоем — я и враг. И бодрящая радость: не знаю, как там ваш Энрас, ну, а я тебе покажу.
— Энрас, — вкрадчиво начал Ваннор. — Ты полон ненависти, и это печально, ибо завтра дух твой должен расстаться с плотью. Сумеет ли он, отягощенный, покинуть эту юдоль скорбей?
— Сумеет, — сказал он спокойно. — Со своим духом я разберусь. К делу!
Ваннор молча глядел на него. Глядел и глядел, сверлил глазами и, наконец, сказал без игры:
— Ты знаешь, зачем я пришел.
— Можешь уйти.
— Раньше ты был разговорчивей.
Врешь, подумал он, главного он не сказал.
— Ладно, — сказал Ваннор, — ты меня ненавидишь. Но ведь то, что не хочется подарить, можно продать. Только одно слово, только «да» или «нет», и ты получишь легкую смерть! — и опять этот странный, перепуганный, жаждущий взгляд.
— Легкая смерть? Это немного меньше боли? Нет, мне уже все равно.
— Завтра ты пожалеешь, потому что это не так больно. Это очень противно, Энрас. Гнусная, позорная смерть…
— Люди — странные твари, Ваннор. Иногда они почитают именно тех, кто умер позорной смертью.
— Ну, хорошо, — сказал Ваннор, — видит бог, я этого не хотел! Ты сам заставляешь меня. Аэна…
Снова он впился глазами в его глаза и отшатнулся, увидев в них только тьму.
— До сих пор я щадил ее, Энрас, но ты знаешь, что я могу!
— Догадываюсь, — спокойно ответил узник, — и мог бы сказать, что и это уже все равно. Нет, — сказал он, — врать я не стану. Просто не могу верить твоим обещаниям, раз не могу заставить тебя выполнить их.
— Я поклянусь! — воскликнул Ваннор. — Перед ликом Предвечного…
— Ты врешь не в последний раз. Хватит, Ваннор! Ты ничего не выгадаешь, если замучишь Аэну. Даже не отомстишь, потому что я не узнаю. Уходи. Нам не о чем говорить.
— Ты должен сказать! Не ради меня… Энрас, ты сам не знаешь, как это важно! Дело уже не в тебе…
Он усмехнулся. Улыбался разбитыми губами и глядел в это смятое страхом лицо, в эти жаждущие глаза.
— Должен? Это ты мне кое — что должен, Ваннор, — и не мне одному. — Ничего, — сказал он, — когда — нибудь ты заплатишь. А это я оставляю тебе. Думай.
— Энрас!
— Уходи! — приказал он. — Не мешай мне спать. — Закрыл глаза и отвернулся к стене. Легко не выдать тайну, которой не знаешь. А любопытно бы знать, подумал он.
…Сухой горячий воздух песком оцарапал грудь, короткою болью стянул пересохшие губы.
Его не тащили — он сам тащился: хромал, но шел — и серое душное небо качалось над головой, виляло туда и сюда, цеплялось за черные крыши.
На редкость угрюм и безрадостен был этот мир, с его побуревшей листвою, с пожухшей травою, с безмолвной, угрюмой толпой, окружающей нас. И те же молящие, ждущие, жадные взгляды — они обжигали сильней, чем удушливый воздух, давили на плечи, как низкое, душное небо — да будьте вы прокляты, что я вам должен?
И только одно искаженное горем лицо мелькнуло в толпе, усмирив его ярость. Значит, Энраса кто — то любит. Хоть его…
Он не терпел, чтобы его провожали — ведь провожают всегда совсем не его, но почему — то сейчас это было приятно. Так одиноко было идти сквозь толпу в этом высасывающем, удушающем ожидании.
Толпа раздалась, пропуская его к помосту, и он усмехнулся: и тут колесо! Не очень приятно, но тоже не в первый раз…
Его потащили наверх, и он двинул кого — то локтем — без зла, просто так. Нет! Потому, что стражники тоже молчат, ни слова за всю дорогу. Он глянул и сразу отвел глаза. Все то же. Мольба и страх. И когда он возник на верху, толпа не ответила ревом. Просто лица поднялись вверх, просто рты приоткрылись в беззвучном вопле. Да или нет? Скажи!
Да что вам сказать, дураки? Откуда я знаю?
Пересыхающий мир под пологом низких туч… удушье… тяжесть… палящий сгусток огня… Так вот оно что! И тут все то, что он говорил, словесные игры этой ночи, сложились в такую отличную шутку, что он засмеялся им в скопище лиц. Нет, дурачье, я промолчу! Скоро вы все узнаете сами! Ну, Энрас, хоть ты меня и подставил, но спасибо за эту минуту веселья!
А потом он молчал — что такая боль для того, кто изведал всякие боли? Только скрип колеса, стук топора, мерзкий хруст разрубаемой кости…
А потом был вопль из тысячи глоток.
Палач поднял голову над толпой, и голова смеялась над ними!
2. Аэна
Эту ночь она тоже провела у тюрьмы.
Сколько дней назад она убежала из дому? Не было дней — лишь одна бесконечная ночь, иногда многолюдная, иногда — пустая. Свет погас, и все в ней погасло в тот день; не было мыслей, не было даже надежды. Только какой — то инстинкт, какая — то безысходная хитрость…
Эта хитрость велела обменятся одеждой с нищей старухой, и теперь мимо нее, закутанной в драное покрывало, не узнавая, ходили те, что искали ее.
Этот странный инстинкт заставлял без стыда подходить к тюремщикам и охране, и она торопливо совала в их руки то кольцо, то браслет, и они отводили глаза от безумных пылающих глаз, обещали, не обещали, но не гнали ее от тюрьмы. Ела ли она хоть раз за все эти дни? Спала ли хоть миг за все эти ночи? Только жгучая черная боль, только жаждущая пустота…
— Он не хочет, — сказал ей тюремщик и отдал кольцо. Это кольцо подарил ей Энрас, и она берегла его до конца.
— Уходи, — сказал тюремщик, — никто ему не нужен.
Это была неправда, и она не ушла. Она только присела на землю в глубокой нише, и ее лохмотья слились со стеной. Там, за этой стеной, еще билось его сердце. Когда оно перестанет биться, она умрет.
А потом появились люди, и она побежала к воротам. Было очень много людей, но она не видела их. Бешеной кошкой она продиралась в толпе, яростная и бесстыдная, словно горе.
И она его увидала! Не глазами — что могут увидеть глаза? Искалеченного, едва бредущего человека с изуродованным лицом. Нет, всей душой своей, всей силой своей любви увидала она его — красивого и большого, самого лучшего, единственного на свете. И она рванулась к нему — сквозь толпу, сквозь охрану, сквозь… и его глаза скользнули по ней.
Это были чужие глаза, они ее не узнали. Только тьма была в этих глазах. Непроглядная твердая темнота и угрюмая гордая сила.
— Энраса нет, — сказали эти глаза. — Уходи! — и вытолкнули из толпы. И она, спотыкаясь, слепо пошла прочь, пока не наткнулась на что — то и не упала. И поняла, что незачем больше вставать. Энраса нет. Все.
Серым жалким комком она легла у тюремной стены, и даже боли не было в ней. Только жгучая, горькая пустота все росла и росла, разрывая ей грудь. И когда пустота стала такой большой, что проглотила весь мир, что — то мягко и сильно ударило изнутри. Позабытое дитя напомнила о себе, и впервые за все эти дни в ней шевельнулась мысль. Нет, не мысль — долг. Если я умру — умрет и оно. Последнее, что осталось от Энраса, умрет во мне. Я не должна умирать…
Грубые руки потянули ее с земли. Грубая рука схватила ее за плечо и и отвела с лица покрывало. И она увидела: это те, что в черном. Черные отыскали ее, и она умрет. Умрет — когда не должна умирать. И она взмолилась — не Небу и не Земле, а кому — нибудь, кто может ее услышать:
— О, пощадите! Дайте отсрочку! Мне еще нельзя умирать!
И грубые руки отпустили ее. Сквозь черную тишину она увидала людей. Много людей в серых плащах, лица их были закрыты и что — то блестело в руках. Никто ничего не сказал. Тишина задрожала от лязга мечей, и черных не стало. Люди в сером взяли ее на руки и унесли от тюрьмы.