Вернувшись в свою комнату, Полонейчик сообщил:
— Кажется, сегодня можно рискнуть.
Шрифт разровняли в пакетиках и начали запихивать в карманы. Отяжеленная грузом одежда чуть не трещала на худых плечах.
— Съезжают, лихо их матери, — гудел Удод, то и дело подтягивая штаны. — Хоть гвоздями прибивай...
— Да и гвоздей в такой скелет не загонишь, — шутил Трошин.
— Действительно опасно, — сказал Полонейчик, самый маленький и самый худой из всех. — Как бы вдруг не потерять штаны возле проходной. Шутки не веселые...
Пришлось так затянуть пояса, что аж дышать стало трудно.
И вот вместе с толпой рабочих к проходной направились Полонейчик, Трошин и Удод. Возле часового рабочие шли не торопясь, и он холодно и подозрительно осматривал их с головы до ног. Хоть бы не протянул руку, не дотронулся до карманов...
Первым прошмыгнул маленький, живой Полонейчик, за ним — Удод и Трошин.
Вздохнули, когда прошли квартал и очутились около больничного городка, где ждал Подопригора.
— Еще одно такое испытание — седой станешь, — признался Трошин.
— Ничего, привыкнешь, — шуткой утешал его Удод, подкручивая усы. — И каким еще героем будешь...
Принесли пакетики на Садовую набережную. Глафира Васильевна уже ждала их на улице. Кивком головы позвала в сарайчик. Они оглянулись. На улице совсем пусто. И соседей — ни души.
Дверь в сарай была открыта. В полумраке можно было разглядеть большой штабель торфа. Он лежал здесь, видимо, давно.
— Туда, к стене, — показала Суслова. — Складывайте, я засыплю торфом, чтоб не видно было.
Вывалили на торф свою опасную, тяжелую ношу и сразу же пошли в типографию. А Глафира Васильевна осталась в сарае.
На другой день по паролю Андрея Подопригоры к ней пришли связные из гетто. Она не знала их имен. Слышала только, что одного из них, видно старшего, хлопцы звали Борисом.
А Подопригора прямо-таки горел. Дело наладилось, разве можно теперь успокоиться? И он торопил других и сам торопился.
— Глафира Васильевна, помогайте, — просил он. — Хлопцы не часто могут выходить. Но я имею возможность вынести шрифты за ворота. Приходите на Татарский мост в двенадцать часов, заберите у меня...
— Приду, — коротко ответила она.
И пришла. Не одна. Взяла с собой Зою. Девочка уже понимала, что мать делает какое-то очень опасное дело, вредит вон тем наглым фашистам, которые попадаются на каждом шагу. Девочка не умом, а маленьким сердцем своим чувствовала врагов. Шла она, боком прижимаясь к матери и с любопытством озираясь по сторонам.
На Татарском мосту долго ждать не пришлось. Из ворот типографии спокойной, уверенной походкой вышел Подопригора. Он всегда ходил так: самоуверенно, твердо, с высоко поднятой головой, отчего лопаточка бороды немного выторкивалась вперед. Вот эта самоуверенность, решительный взгляд действовали на немецких часовых больше, чем аусвайс. Подопригору никогда не задерживали в воротах.
Издали увидев Глафиру Васильевну, весело закивал головой. Раньше он никогда не подходил к ней ближе чем на три-четыре шага, держался скромно, а на этот раз взял под руку и громко сказал:
— Пройдемся немного!..
На ходу вытаскивал из кармана пакетики со шрифтом, передавал их из рук в руки, под муфтой.
А она сначала запихивала пакетики в муфту, а когда та стала полная — перекладывала в карманы, наклонялась к Зое и той насыпала в карманы.
Забрав все, что принес Андрей Иванович, они разошлись. На прощанье Подопригора попросил:
— Придете еще через два часа...
Оставив шрифты в торфе, в другой раз пошла одна, без Зои. Боялась, как бы не накликать беду на дочку. Если уж придется погибнуть, то лучше одной.
— Теперь будем в другие места носить, а то у вас много набралось... Да, пожалуй, и рискованно в одном месте весь шрифт хранить, — сказал ей Подопригора.
А спустя день Трошин, Удод и Полонейчик прошли Театральный проезд — глухую улицу, которая упиралась в речку Свислочь на самом крутом ее повороте, затем берегом направились вниз, мимо старых деревянных домиков. Вскоре Подопригора, шедший впереди, остановился возле двухэтажного дома, внимательно огляделся, потом вошел в дверь. Через несколько минут в одном из окон показалась его борода, глаза весело улыбались.
— Прошу заходить, полиграфисты.
Встретила их хозяйка.
— Пожалуйста, пожалуйста, — приветливо пригласила она.
— Знакомьтесь, хлопцы, это Софья Антоновна, — сказал Андрей Иванович. — Следующий раз вы и без меня найдете сюда дорогу. А сейчас выворачивайте свои карманы...
Корзинку со шрифтом Софья Антоновна засунула под кровать.
— Вот какие женщины у нас есть! — восхищенно сказал Полонейчик, когда «полиграфисты» вышли на улицу. — Ведь она хорошо знает, что ожидает ее, если фашисты найдут наш товар. И ничего себе.
— А мы перепугались, — насмешливо заметил Трошин. — Не доведется ли мужества у женщин занимать...
— Довольно самокритику наводить, — примирил их Удод. — Еще не раз нужно будет мужество свое показать. Вон сколько шрифта осталось в немецкой типографии. Да еще верстатки, да валики... Все это нужно вынести...
Да, нужно. И все это они приносили на квартиры Глафиры Васильевны Сусловой и Софьи Антоновны Гордей, ежеминутно рискуя своей жизнью. Через несколько дней наборщик Борис Чипчин в районе гетто, в одном из домиков на улице Островского, набирал первые листовки, а затем и небольшую газету «Вестник Родины». Слова большевистской правды искрами вспыхнули в оккупированном городе, кипевшем лютой ненавистью к врагам.
Они считались земляками. Неважно, что один родился в Батуми, другой — в Воронеже. Исай Казинец перед войной работал инженером в Белостоке, Сережа Благоразумов — в Ломже, пионервожатым в третьей средней школе. Дороги отступления свели их вместе и сразу же разлучили. Только спустя несколько месяцев, после того как Сережа освободился из лагеря гражданских пленных, они снова встретились, на этот раз уже на Советской улице в Минске.
Хоть и мало довелось им вместе побыть на военной дороге, да еще в такое время, когда огненные дни и ночи сливались в один непрерывный гул, они хорошо запомнили друг друга. Исаю понравился этот высокий, спокойный, молчаливый хлопец с детскими пухлыми губами, большими задумчивыми глазами и черным чубом, спускавшимся на левый висок. Сережа в свою очередь среди тысяч людей узнал бы волевое, мужественное лицо Исая.
— Живой? — спросил Казинец.
Живой.
— Работаешь где-нибудь?
— Пока что нет. Собираюсь.
— Дело есть. Приходи сегодня же.
И дал адрес одной явочной квартиры.
— Надеюсь, ты комсомольцем остался? — испытующе глядя Сергею в глаза, спросил Казинец, когда они очутились вдвоем на явочной квартире. — Все, что случилось, не сломило тебя?
Сережа даже обиделся:
— Ну, что придумали!
— Ты не обижайся. Разные люди бывают. Теперь иногда такую метаморфозу увидишь, что даже ахнешь. Поэтому я и интересуюсь, как на тебя подействовал огонь: закалил или расквасил.
— Вы о каком-то деле хотели сказать. Говорите.
— Подожди. Не сразу. Дело серьезное, подход требуется.
Сережа нетерпеливо мотнул головой:
— Вы будто дипломат какой. Говорите, я без подхода пойму. Серьезное дело и решать будем серьезно, без оговорочек. Я буду делать любую работу, если она пойдет на пользу Родине.
— Любую?
— Да, любую.
— А хватит у тебя духу на любую?
— Если я сказал — хватит, значит, хватит. Только чтобы смысл был... Чтобы я видел, что действительно помогаю Родине.
Казинец, которого теперь уже все звали не иначе как Славкой, словно размышляя вслух, медленно сказал:
— А если предложим тебе пойти в полицию служить?
Сережа даже изменился в лице. Глаза его загорелись настороженностью и неприязнью.
— Больше вы ничего не могли придумать?