— А теперь эти деньги получит фирма.
— Да много ли их получит фирма? — не отставал Скуратов.
А Платон свое:
— Макфильд нас учил считать на пенсы. Если теперь это для тебя стало безразлично...
— Не договаривай, Платон. Мы выяснили все...
Проверяя, чем вызвана забота Платона о деньгах,
Скуратов заговорил о часовом заводе:
— Ты можешь посмотреть генеральный план завода.
— Успеется...
— Наш американец закончил третий пробный образец швейной машины и очень обижается, что ты прохладен к его работе.
Платон сказал об этом определеннее:
— До швейных ли машин нам сейчас, Родион Максимович, когда ты все так просветлил и сломал главную машину, которая была в нас?
Платон ничуть не театрально ткнул себя в грудь, и Родион усомнился, стоило ли ему раскрывать себя. Не разумнее ли было свое носить в себе и делать все так же, как он и делал? Но не склеивать же несклеиваемое! Это унизительно и бесполезно. Пусть все остается таким, как есть. Они все равно нужны друг другу. Так и сказал Скуратов:
— Платон, мы расчленились, но не разделились. И если один не будет знать намерений другого, то как мы можем далее быть впряженными в один воз?
— Родион, если тебе дорог воз, то мы должны владеть всеми его колесами и не допустить, чтобы заело какую-то из их осей. Все до последней гайки должно быть неуязвимо... Мы должны скупать акции, а до этого понизить их в цене.
— Сказано — сделано, Платон Лукич, но зачем?
— Я уже сказал. Чтобы меньше было хозяев. И нам пока не до зингерствования и не до женевствования... Впрочем, на свои заводы можно ввести особые акции.
— Что-то угрожает нам, Платон?
— Пока ничто, кроме предчувствий и плохих снов...
Флегонт Борисович Потоскуев сказал, что понизить в цене акции нетрудно. Он, посолиднев, не зажирел, продолжает совершенствоваться в коммерческих науках, много читая, как и Скуратов, сводя знакомства с людьми из мира делающих погоду на биржах, оказывающих самые подлейшие услуги с таким достоинством и благородством, будто они, как анатомы, во имя спасения жизни вынуждены лечить ножом.
Флегонт сумел скомпрометировать акции «Равновесия», уронить их стоимость и эластично, по требованию главных акционеров, выпустить раздельные акции по тем заводам, прибыль которых нарастающе устойчива.
Вениамин Викторович, не зная подоплеки дела, все принимал за чистую монету и согласился предоставить страницы редко выводящей теперь «Шалой-Шальвы» для статей, заметок, заявлений и предположений, которые сочинялись Флегонтом Борисовичем.
Описание финансовых обманов не стоит бумаги, затрачиваемой на них. Для нас достаточно знать, что все они почти удались. Правда, говоря так, мы опережаем другие события.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
— Я теперь один, совершенно один, — жаловался чуть ли не ежевечерне Платон Лукич своему терпеливому выслушивателю стенаний Строганову. — С Цецилией нас разделяют взгляды на жизнь и цель жизни. Сына практически у меня нет. Есть мальчик, похожий внешними чертами на меня и повторяющий во всем остальном мать и деда, Льва Алексеевича Лучинина. Мать никогда для меня не была матерью, а теперь и вовсе. Ее молитвы, монахини, монастыри, мне думается, противны и ей самой. Родион, уйдя из меня и из себя, увел меня из очарования моей темноты... Веничек, неужели в самом деле я был темен, свято веря, что я служу свету и сам являюсь светом? Неужели Молоканов светлей меня?
— Тонни, так можно дойти до участи Антипа Сократовича Потакова. Я бы на вашем месте предпочел мудрости легкомыслие, печалям — веселость, добровольной каторге — свободу.
— Как, Веничек?
— Очень просто. Встал бы завтра утром, умылся, оделся, приказал заложить лошадей и уехал бы..,
— Куда?
— Мир широк и прекрасен. Сто дорог, и любая из них для вас будет стлаться скатертью.
Строганов увидел, что Платон, во что-то поверив, чтото приняв, с чем-то согласился и тут же отверг пришедшее ему на ум.
— А как же останется без меня это все? — Он очертил руками большой круг, приподнявшись на носки, вытянув пальцы, стараясь описать их кончиками как можно большее пространство.
— А что, Тонни, все? Эта шалая капля, угрожающая выйти из берегов и стать океаном?
— Я не ожидал, Венечка, от вас такой жестокости.
— Жестокостью мы называем всякую правду, которая нам не нравится. Будем трезвы. Что же это все, со всеми трубами, подковами, акциями, как не капля в огромной жизни нашей планеты? Что, как не капля? Что ваши миллионы, будь их двадцать, тридцать, как не копейки в сумме всех богатств мира? Копейки!.. И не все ли равно, будет этих копеек пятьдесят или сто тридцать семь.
Платон с насмешливым упреком посмотрел на Строганова и, выделяя каждое слово, принялся отвечать ему:
— Этот полемический прием называется софистическим, мой друг. Прибегая к софизму, я могу сказать, что для каких-то существ, населяющих каплю, она — вселенная. Жизнь по новейшим учениям, которые тщательно скрывает церковь, зародилась в капле воды и заполонила мир. Безжизненный мир стал живым и населенным. Так скажите же мне, милый Веничек, почему Шалая-Шальва не может стать такой каплей, которая преобразует дичайшую жизнь со всеми ее молохоподобными узурпаторами, с клещами типа Гущина, с паразитическими коронованными и некоронованными тлями и со всей ее анархией производств и распределений благ в гармоническое общество, предвестником которого стала жизнь в изумительной капле, в которой мы имеем честь пребывать? И, может быть, в ней почетно будет утонуть, сгореть, раствориться, чтобы она жила и выходила из берегов, становясь спасительным океаном...
Строганов опустил руки в прямом и переносном смысле. Он сказал:
— Тонни, вы знаете, что для меня не безразлично все, что вы делаете и говорите. Таких, как вы, я не встречал, хотя они, наверно, есть во всех сферах, где собственная темнота ослепляет до самоистязания, до самопожертвования... Тонни, я не принадлежу к тем людям, для которых наука о развитии общества является их главной наукой, их целью жизни, самой их жизнью. Я не достаточно силен в этой науке, знаю, что есть законы развития общества, на которые нельзя повлиять, как на смену времен года, как на вращение земли, как на все, что управляет нами, а мы всего лишь можем либо помогать и ускорять это неизбежное, либо пытаться задержать его...
Платон согласился с Вениамином Викторовичем и сказал, что именно так думает и он, поэтому и стремится всеми способами ускорить приход неизбежного, которым и является гармония равновесия взаимностей...
Эти нескончаемые поучения, продолжись, довели бы терпеливого Строганова до истощения сил и терпения, если бы не тихий стук в дверь, а за ним появление высокого седого человека с жизнерадостными глазами, в дорожном костюме.
Он остановился в распахнутых дверях, ожидая чего-то, и, не дождавшись, спросил:
— Неужели Вальтера Макфильда так изменили годы, что он должен удостоверять свою личность визитной карточкой?
Платон по-мальчишески взвизгнул и бросился в объятия к Макфильду.
— Если существование бога я оставлял под сомнением, то теперь, в ваших объятиях, я уверовал в него... Я больше не одинок.
При таких неожиданных обстоятельствах перо готово ринуться в галоп и, перескакивая через слога и слова, роняя в стремительности своего бега кляксы, проскакать слева направо сотню строк. Но теперь не до скачек, привлекающих внимание, отвлекая его от главного.
Макфильд, стремясь побывать в России, хотел увидеть Шальву и теперь осуществил свое давнее желание.
Конечно, он был поражен увиденным, и, разумеется, восхищен достигнутым, и, несомненно, счастлив, что в этом грандиозном есть и его маленькие усилия.
Пусть за полями страниц останутся обеды, встречи, поездки, посещения цехов, технологические замечания, одобрения образцов швейных машин, коррективы по часовому заводу и многое другое, что представило бы интерес и, может быть, расцветило бы страницы. Это верно, но второстепенно. Первостепенно то, что Вальтер Макфильд привез мир и надежды на лучшее.