«Владейте и управляйте всем движимым и недвижимым сообща. Не для того и я, и дед ваш завязали нажитое в один тугой узел, чтобы вы разрубили его».
Не веря, видимо, в силу своих наставлений, не находя и в самом придуманном им слове «узел» соответствия разрозненно живущим и порознь работающим заводам, которые можно было легко разделить не только между двумя, но и семерыми наследниками. Поэтому для легко делимого была найдена искусственная неделимость.
В завещании каждый из заводов наследовался по частям, с подробным перечислением, что и кому, — например, о железоделательном заводе было сказано:
«...завещаю в оном доменную печь моему младшему сыну Клавдию, ему же и оба сортопрокатные станы. Станы же листопрокатные со всем прилежащим к ним, как и две сталеплавильные печи, дарую старшему сыну Платону. Ему же и рудодробильное и шихтовое обзаведение...»
Гвоздильный завод отдавался Клавдию, а волочильная фабрика, изготовляющая проволоку для гвоздей, завещалась Платону. Литейный цех так же скрупулезно перечислительно передавался во владение сыновьям по частям. Формовочный цех — одному, литейный — другому, печи же каждому по одной. Столярно-модельная мастерская отдавалась старшему, а лесопильный завод младшему.
Завещание на семнадцати листах предусматривало и раздел по комнатам дворца и строений при нем. Лесные и земельные угодья, покосы и пасеки размежевывались с той же целью неделимого разделения.
Читавшие завещание поражались изощренности Луки Фомича в завязывании множества узлов, узелков и узлишек во имя одного, главного, заветного неразрубаемого узла, связующего воедино все существовавшие под единым наименованием: «Шало-Шальвинские заводы Акинфина и сыновей».
Нельзя было без обоюдного согласия братьев разделить и наличный капитал в деньгах, векселях и других бумагах.
Жить братья должны были только на прибыли, деля их так же, по обоюдному писаному согласию.
— О прибылях-то мы поговорим, Тонни, — предложил Клавдий Платону там же, на кладбище. — Владеем теперь заводами мы оба, а распоряжаешься прибылями ты. Они давно при тебе, а ты при них. Ты их душа, — польстил он брату, — а я... Но не будем переводить в слова, кто я... Какую бы долю прибылей хотел как «душа» и сколько бы нашел справедливым отдать мне?
— Справедливость, Клавдий, в данном случае обидела бы тебя, поэтому не будем приглашать ее в судьи. Лучше призовем двух других.
— Двух? Кого же?
— Твою совесть и мою.
— Это разумно. Мы же братья. А если мы братья, то твоя и моя совесть сестры.. Пусть назовет мою долю старшая сестра.
— Начинал ты. Тебе и продолжать.
— Я затрудняюсь, Платон, назвать цифру моей доли.
— Тогда напиши ее... Хотя бы здесь. Тростью на песке.
— Изволь. — И он вывел на песке четверку. Посмотрел на брата. Пораздумал и приписал пятерку.
— Я понял, Клавдий. Тебя не трудно понимать. Твоя совесть подсказала тебе четыре доли из прибылей. Она была более снисходительна ко мне, чем ты, приписавший пятерку.
Клавдий еле заметно покраснел.
— Да, я ничего не хочу скрывать от тебя. Я хотел получать четыре с половиной доли, оставляя тебе пять с половиной. А потом...
— Что потом?
— Потом я подумал, что наш отец, разделив все поровну, оставил тебе больше. — Клавдий коснулся своего лба: — Я многое недополучил здесь по сравнению с тобой. И я хочу хотя бы чем-то вознаградить себя за недоданное.
Платон не мог и не должен был при этих обстоятельствах задеть самолюбие брата. Шел торг. Шел торг на большие суммы. Поэтому Платон заставил любезную и неуместную теперь усмешку превратиться в свою застенчивую улыбку.
— Не принижай себя, Клавик. Я всего лишь слесарь, а ты цезарь в своем кругу. Тебе отлично известно и самому, кто ты.
Падкий на похвалы Клавдий спросил:
— Так ли уж справедливо, Тонни, если ты будешь получать пятьдесят пять процентов, а я всего лишь сорок пять?
— Но их, Клавдий, нужно добыть. И не кому-то, а мне. И твои сорок пять, и пятьдесят пять мои. Ты знаешь, когда я встаю и когда ложусь. Тебе известно, каких сил стоит мне одна гвоздильная фабрика... Она же твоя. И если бы ты нанял кого-то управлять ею, тогда бы тебе не трудно было понять, что это значит...
— Не убеждай, я знаю и сам, что это значит...
Клавдию надоело сидеть на кладбище, его утомлял разговор о заводах, и ему нужно было как можно скорее покончить с прибылями, поэтому было сказано:
— Хорошо, Платон, решим не по-твоему, не по-моему — пять пополам.
— Если ты так великодушен, то прибавь своему приказчику половину процента.
— Прибавляю, Платон, а ты за это купишь у меня мою половину нашего дворца.
Платон согласился. Согласился он, когда они спускались с кладбищенской горы, выплатить и за принадлежащую Клавдию половину цирка.
— Он мне так же нужен, как и твоя больница. И вообще, Платон, я продал бы тебе все принадлежащее мне, если бы ты мог купить.
Такой прямой разговор с Клавдием предопределил дальнейший ход событий и подтверждал вынашиваемое Платоном желание по-своему перевязать отцовский узел. И он поделился своим намерением с Цецилией.
— Разумник ты мой, я угадала твои мысли. Осточертевший нам прикамский лес поможет тебе освободиться от этого паяца и рассчитаться с ним. Но для этого прежде всего нужен настоящий лесничий. Лес воруют. Наживаются на нем предприимчивые жулики. Папа на это смотрит сквозь пальцы. А ты, Тонни, не должен далее пренебрегать нашим, понимаешь, нашим добром. Оно пригодится тебе и выручит тебя.
— Ты права, лесом нельзя пренебрегать, — признался Платон. — Я согласен, но при условии, что ты станешь моим акционером.
Цецилия, расхохотавшись, обняла Платона и сказала:
— Буду кем угодно, только избавь меня и папу от этого дремучего наследства. Я уже вызвала лесничего. Очень колоритная фигура. Увидев его, ты все поймешь и правильно рассудишь...
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Лесничий появился скорее, чем ожидали.
— Как вы так? — спросил его Родион Максимович. — Вам же на пароходе нужно было, потом через Пермь на поезде. Это же большой круг.
Лесничий ответил:
— Зачем надо по кругу на пароходе ездить? Лучше на коне, и билет не надо покупать.
— Вы на лошади? — удивился Скуратов. — В такую даль?
— Какая даль, Родион Максимович! Мы рядом живем. Четыре дня — и тут. Через большой камень только нелегко, а потом опять легко.
Лесничего звали Ильей Сысоевичем Парминым. Он так и назвал себя изумленному его видом Платону.
Пармин был очень странно одет. Широкий резиновый, с кожаным кармашком кушак. Кургузый пиджак. Брюки с напуском поверх голенищ. Выцветшая косоворотка. Говорил он с акцентом, какого Платон не знал.
Познакомились. Обменялись ни тому, ни другому не нужными словами.
— Вы русский, Илья Сысоевич?
— Русский. Все мы теперь русские, Платон Лукич.
— А родители ваши?
— Да тоже ж, пожалуй, русские, а там кто их знает.
— Вы давно служите лесничим?
— Как помню себя. Всегда.
— А где вы получили образование?
— У себя. Хорошо учили. Трудно было.
— Почему трудно? Не давались знания?
— Нет, давались. Били много.
— За что?.
— Не знаю. Без этого, сказывали, нельзя, учить.
— И сколько же лет вы, Илья Сысоевич, учились?
— Долго. Сначала две зимы. Потом хворал зиму. Потом опять зиму учился. И летом книжку читал.
— О чем? Какую книжку?
— Не помню. Толстая книжка. Вершка два.
— В чем же состоит ваша работа?
Пармин не понял вопроса. Платон переспросил:
— Что вы делаете? Какова у вас работа?
— Всякая работа. В лесу много работы. Зверя бью. Рыбу с женой ловим. Есть-то ведь надо. Дом большой. Топить надо. Много дров пилим. Зима долгая. А без тепла в доме как?
— А как вы смотрите за лесом? — Платон хотел сказать: «Как наблюдаете за лесом?», да побоялся, что его не поймут.
— Глазами смотрим, Платон Лукич.
— А как проверяете, когда рубят лес?