— Вы как священник, Платон Лукич.
— Я и есть в какой-то своей части поп. Новейшего завета. Он еще не наступил. Нужна еще одна встряска, после которой непримиримые стороны поймут, что им необходимо искать и переходить к взаимному гармоническому единству непримиримостей. Видите, как плохо, когда нет точной формулы. Но вы, надеюсь, понимаете меня...
— Всецело! Но мне нужно понять: как достичь этой гармонии? Вам не приходило в голову, что лучший способ примирения непримиримостей — это уничтожение того, что порождает эту непримиримость?
Платон Лукич насторожился. А вдруг перед ним тщательно притворившийся провокатор? И он решил попридержать язык и продолжить разговор нейтральнее и неуязвимее. Губернатор уже дважды предупреждал его об этом.
— Видите ли, Яков Самсонович, есть незыблемые законы. Уничтожая одно, мы уничтожаем другое. Все существует в противоположности взаимностей. От насекомых до высших животных и величайшего из них — человека. Люди взаимно нужны друг другу, и особенно в труде. Так было всегда. И особенно стало так, когда дочеловек стал человеком. Точнее — сознательной машиной.
— Машиной? Человек? Это очень смелое и оригинальное суждение, Платон Лукич. Человек породил машину и заставил работать ее на себя.
— Да, да, породил, но по своему образу и подобию. Как бог. Я вижу, разговор у нас затягивается... Прошу вас сюда. Здесь уютнее и тише. У нас может состояться интересный спор. А всякий спор всегда взаимно обогащает или разоружает. В этом тоже своя гармония.
Платон Лукич вызвал звонком дежурного техника и попросил его накрыть в кухмистерской полный завтрак на две персоны.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Обменявшись десятком «фраз для фраз», они перешли в облагороженное наследие Шульжина, где будто сказочная скатерть-самобранка, разостлавшись на столе, расставила на себе и мясное, и рыбное, и овощное, не позабыв умеренно налить в графин необходимое для делового завтрака.
Они прежде немножечко закусили, а потом продолжили диалог.
Две рюмки коньяку, выпитые Платоном, оживили его язык, и он почувствовал себя магистром Юджином Фолстером, читающим лекцию.
— Вы, конечно, знаете, Яков Самсонович... Допейте рюмочку... О классическом триединстве машины...
— Знаю, но не слышал, Платон Лукич, этого термина — триединство.
— Он в данном случае не столько евангеличен, сколько техничен. Так вот... Извините, если я повторю известное вам. Триединство машины делится на три единые, неделимые, условно говоря, составные части. Первая из них сила. Пар. Мускулы. Электричество. Вторая часть, передающая эту силу, — назовите ее передаточным механизмом, трансмиссией, это не имеет значения... И, наконец, третья — исполнительный, исполняющий или производящий нужную работу механизм. Токарный... Фрезерный... Мукомольный, — я имею в виду жернова. Такое триединство и есть машина. Вы согласны с этим?
— Очень интересно!
— Когда я об этом узнал, то был вне себя. Теперь уточним. Триединство человека как машины наиболее гармонично. Мускулы человека разве не есть его сила? То есть первый компонент машины. Рука человека разве не передаточный механизм его силы? Это второй компонент. И, наконец, палка, которой человек производил первые работы. Копал или ударял ею на охоте зверя... Больше этого — человек был машиной, будучи дочеловеком. У него было все, кроме палки. Но были ногти, зубы, пальцы рук. Разве это не исполнительный, пусть инстинктивно-исполнительный, компонент? И теперь, как говорится в учебниках по окончании изложения теоремы, следует сказать: что и требовалось доказать...
— Вы поражаете меня, Платон Лукич, своими знаниями. Однако в науке о машине кто-то, — осторожно заметил Молоканов, — кажется, Маркс, машину определяет иначе.
— Наверное. И очень хорошо. Я далек от полемики с ним. Он думает так, я — по-другому. Надеюсь, это мое право и право каждого.
— Несомненно. Но если велосипед уже изобретен...
— Я понял вас... Но изобретенный велосипед может стать, допустим такое слово, велоси-манус-педом. То есть движимым не только ногами, но и руками. А может быть, еще и шеей... Нет ничего открытого, что нельзя дооткрыть. Совершеннее и лучше. Я дурно знаю учение Маркса. Я вообще дилетант в по-затехнических науках, если таковые есть. Но все же кое-что читал в оригинале и в переводе на английский. И я благодарен Марксу за то, что он помог мне многое понять в противовес ему.
— Что же именно, Платон Лукич? Я тоже знакомился и знакомлюсь с Марксом. И мне хочется вооруженнее понять его...
— Не знаю, — сказал Платон, — хотите ли вы вооружиться сами или разоружить меня, мне все разно. Подтверждением этому «все равно» может служить и то, что я не спросил вас, кто вы, «како вы веруете». Для меня это безразлично не потому, что ставлю себя выше других, а потому, что мне на самом деле все равно. И если бы вы, допустим, пришли по поручению наблюдающих государственных властей за умами или для того, чтобы развенчать меня в социал-демократической печати, для меня это также не имеет никакого значения. Бояться кого-то — это прежде всего значит бояться самого себя. Вернемся к Марксу. Больше всего он уделяет внимание так называемому капитализму.
— «Так называемому», Платон Лукич?
— Вы не ослышались, и я повторяю: так на-зы-ва-емо-му. Нет никакого капитализма. Это придуманный, условный термин, как и феодализм.
— А что же есть, Платон Лукич?
— Есть гармоническое, повторяю — гармоническое, последовательное развитие производства, этого позвоночного столба, который, подобно стволу дерева, держит на себе все и определяет без всяких делений остальное. Производство с первых ступеней всегда находилось в состоянии противоречий и непримиримостей двух начал — начала организующего и организуемого. Начала управляющего и управляемого. Начала ведущего и ведомого.
Так началось производство тысячелетия, многие тысячелетия тому назад, так оно продолжалось и продолжится.
Подпольщику очень хотелось возразить Акинфину. Трудно было сдержать себя, но он должен был сдержать. Чего ради ему спорить или задавать наводящие вопросы, коли и без этого личность Акинфина, его сокровенные идеи раскрывались им самим, подсказывая Адриану средства и способы нелегкой борьбы с преуспевающим противником. Платон же, боясь потерять нить, низал на нее новые доводы.
— На первой ступени, — продолжал Акинфин, — появился организующий, управляющий, ведущий... Берите любое из этих слов. Это был самый умелый пастух. Самый умелый охотник. Самый умелый первобытный земледелец... И он, этот организатор, управляющий, ведущий, прошел путь от пещерного человека до Форда и Эдисона. Он прошел тем же по своей природе организатором труда через древний Вавилон. Через Египет. Через периоды возрождения и падения, через все века, когда властвовали фараоны, ханы, цезари, рыцари, через всю историю, какие бы ни были периоды, и кто бы ее ни делил, и как бы ни называли историки... Прошел до наших дней. До современного промышленного Лондона, Петербурга, Орехово-Зуева и Шальвы. До Шальвы. Да! До меня!
Платон налил в бокал холодный черный кофе и выпил его залпом. Выпив, утер губы рукой, расстегнул свой неизменный синий китель-куртку и разгоряченно продолжил, как тогда, в цирке, в самой первой нашей главе первого цикла:
— Капиталист... Предприниматель... Поработитель... Вампир или кто-то еще... Как вы его ни называйте, он был и останется организующим производство, первым началом, ведущим и управляющим, вторым производящим началом. Вот таким я и чувствую себя.
— Я так и понимаю, — вежливо заметил Молоканов.
— И если уж внедрили такой термин, как капитализм, то ведь и он может быть не одинаков.
— Разумеется, Платон Лукич. Он может быть умеренным, хищным, а может быть и ласково-притворным?
— Притворным? Как кто? — спросил Акинфин.
— Ну, мало ли в столицах либеральных меценатов...
— Я не о меценатах, — возразил Акинфин, — а о капитализме, Почему бы ему не быть, скажем, рабочим капитализмом или кооперативным, межсословным, всенародным? Мало ли какие благородные видоизменения можно произвести с капитализмом, если люди хотят искоренить вражду и рознь.