— Теперь ты, Клавка, не можешь не поехать туда.
Это же подтвердила Жюли:
— Добреет и лев, когда в пещере появляется львенок.
— Тогда я завтра, Жюли, или через день, когда лев еще больше подобреет... Я так взволнован, господа, — обратился Клавдий ко всем. — Ведь мне же предстоит стать отцом...
— Не предстоит, Клавдий Лукич, — сказал и повторил Строганов: — Не предстоит.
— Что не предстоит?
— Не предстоит стать отцом!
Клавдий вспыхнул и готов был сказать дерзость, оборвать Строганова, но вместо этого он спросил:
— А почему вы думаете, что не предстоит? Почему? Кто вам об этом сказал? Кто?
— Мне об этом сказали и дед, и бабушка, и мать ребенка.
— И Агния?
— И Агния Васильевна Молохова, — отчетливее повторил Вениамин Васильевич.
— Вот тебе и на! — развел руками Лука Фомич. — Вот тебе и прощеное воскресенье!
— Не прощеное, Лука Фомич, а прощальное, — Строганов подал письмо. — Я его ношу при себе несколько дней, а теперь вручу.
Клавдий торопливо разорвал конверт и прочел. В письме было всего только три слова: «Вон, и навсегда!»
Письмо перечитали все, и последним прочел его Лука Фомич.
— Как же это изволите понимать, милостивый государь Вениамин Викторович?
— Писал не я. Но думаю, что нужно понимать, как написано.
— А святое таинство брака? — спросил неуверенно Лука Фомич.
Строганов как никогда держался твердо и строго, будто это говорил не он, а Василий Молохов:
— О святом таинстве брака я бы на вашем месте, Лука Фомич, не вспоминал. И не вспоминал бы об отце внука Василия Митрофановича. Так просил он передать вам всем и пообещал, что если эта просьба не будет исполнена, то им будут найдены, как сказал Василий Митрофанович, способы вразумления.
— Мы лучше думали о вас, дорогой гостенек Вениамин Викторович, — припряглась к разговору Калерия Зоиловна.
— Думайте хуже... Я обязан передать все, что было сказано. И передам все. Все просьбы Василия Митрофановича.
— И много их, господин посол?
— Еще одна, Лука Фомич. Довольно неприятная, но я полагаю — справедливая и разумная для всех.
— Какая же, господин Строганов?
— Я позволю, Лука Фомич, передать ее в смягченных выражениях.
— Как вам будет удобнее, Вениамин Викторович. Мы не из пугливых...
— Василий Митрофанович Молохов требует, чтобы Клавдий Лукич в течение трех лет не появлялся в Шальве и не находился ближе чем на тысячу верст от нее...
— Да как он...
— Погоди, отец, — попросил Платон, — нужно выслушать до конца. Говорите, Веничек, все.
— Покинуть Шальву требует Василий Митрофанович не позднее первой недели Великого поста.
— Да кто он такой?! — сжал кулаки Лука Фомич. — Кто он такой, чтобы требовать?!
Строганов ответил, так же не шевельнув бровью, тем же ровным голосом:
— Василий Митрофанович, как бы и кто бы к нему ни относился, дважды оскорбленный отец. Я г:ри всех особых отношениях к нему нахожу, что он прав.
— Вот как, господин Строганов? Значит, он прав? А я плюю на его правоту. Плюю... Вот так, — показал Лука Фомич. — Плюю и растираю.
— Напрасно, па, — предупредил Платон. — Ты забыл, как он на дуэли... У него очень твердая рука...
Клавдий принялся разыгрывать истерику:
— Он погубит меня... Он убьет меня... Я не жилец в моей Шальве!
Говоря так, златокудрый комедиант был рад, что все так счастливо развязывается для него.
На другой день утром сложившие обстоятельства были оценены трезвее. Воинственные негодования стариков Акинфиных сменились опасением и трусостью.
Жюли не посоветовала Клавдию дожидаться определенного ему Молоховым срока отъезда. Боязно было задерживаться в Шальве. Страшновато стало отправляться и через ближнюю станцию. Мало ли какие жестокие проводы мог придумать ему этот дьявол...
Так говорила не только Калерия Зоиловна, но и Лука Фомич. Он также торопил отъезд.
Все обошлось хорошо. Выехали тайно после полуночи на далекую станцию. Утром Урал уже был позади. А на третий день Жюли и ее питомец распивали благодарственные бокалы и распевали: «Париж, Париж, ты счастье нам сулишь...»
Платон тоже благодарил судьбу. И не про себя. Не молча. Он отправился к Молоховым. Поздравил с новорожденным. И тут же, трижды поклонившись Молохову, сказал:
— По поклону за каждый год, — а затем, протянув ему руку, добавил: — Я благодарен вам, Василий Митрофанович, за счастливую разлуку с тем, чье имя навсегда презренно и забыто в этом доме.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Лука Фомич Акинфин долго пребывал в раздумьях о том, зачем поднадобилось Ваське Молохову называть новорожденного внука Платоном. Это же явный кинжальный подковыр. И все же... Ставя себя на место Василия Митрофановича, можно было понять его старые и новые обиды. А посему Лука решил лично и откровенно повиниться перед Молоховым.
Так он и сделал, сказав, что в этой непростимой марьяжной заварухе и опутывании чарами злодейственной любви виновны бабы.
— Соседи мы, — ответил Молохов, — нам от этого и деться некуда.
— Мудрее и не скажешь, Вася...
Смягчившись, Василий Митрофанович все же не показал младенца и попросил Луку не называться дедом маленького сына Агнии.
— По крови он — да, а по всему другому этого не получается.
— Я понял, Вася, понял, — согласился, смахнув слезу, Лука и решил не объявлять, что у него в Питере родился внук. Законный внук Вадимик.
Пусть об этом Васька узнает от других.
Встреча закончилась не столь сердечно, зато выгодно для молоховских домен и акинфинских заводов.
Вскоре из Петербурга вернулся Платон Лукич.
— Как же ты так скоро, Тонни! — удивился встретивший его Скуратов. — Почему же ты и двух недель не побыл со своим Вадимиком?
— Вадимику теперь нужнее мать. Мне же полезнее быть в Шальве. Да, Родион, полезнее и даже больше...
— Что-то неладное произошло, Платон?
— Произойдет. Мы накануне взрыва, Родион.
— Какого, Тонни?
— Какого — я еще не знаю. Дай бог, если он коснется только одного царя, а не заводчиков и не заводов.
— С чего бы это, Плат?
— Как с чего? Во всем одни провалы. Военные и всякие Другие. А гонор, гонор!.. Гневят народ, глумятся, душат, порют, затыкают рты. И это все вместо того, чтобы ослабить напряжение внутри империи, дать какое-то смягчение рабочим... хотя бы посулить поблажки. Так нет! Жмут, нагнетают недовольство, сажают в тюрьмы, шлют в ссылки... Делают черт знает что, не понимая, что этим озлобляют и тех, кто мирился, молча нес свой крест, снося проклятый каторжный режим...
Скуратов слушал и молчал. Таким впервые видел он Платона. Впервые закрались смутные сомнения. Так ли уж все благополучно в Шальве? До конца ли искренен Платон? Так ли благонамеренны его заботы о рабочих? Не есть ли они наследственное, предупредительное самоохранение миллионера? Лука Фомич тоже был мастером в таких делах. Умел предупреждать подачками бунты...
Подумав так, Скуратов тут же остановил себя. Таких заводчиков нет нигде, каким является Платон. Он прям в своих намерениях. Не суля молочных рек в кисельных берегах, он дает рабочим больше, чем они могли предположить.
Платон, словно подслушав мысли Родиона, сказал ему не прячась, не таясь:
— Родька! Здесь в конторе мы вдвоем. С глазу на глаз. Между нами нет третьих лиц. Их не должно быть вообще. Штильмейстеру и Потоскуеву я верю, но они при нас, а мы с тобой единое одно. Я понимаю, у тебя и у меня есть что-то недоговоренное. Всего никто не говорит. И муж с женой, отец и сын тоже не откровенны до предела. Таково устройство душ.
— Допустим, Тонни, таково...
— Так вот, душа моя, нам нужно не когда-то, а теперь, сегодня-завтра, в три-четыре дня, решительно и круто улучшить жизнь работающих на заводах нашей фирмы. Решительно и щедро противопоставить нагайкам, штрафам, изнурительности труда — доброту, внимание, льготы и... И все, что возможно, даже если это не в наших силах...