Но где же моя гордость, где мое мужество! Я больше не дочь своего отца; это все оттого, что у меня совсем не осталось сил. Я долго страдала, Юханнес, еще задолго до этих последних дней. Я страдала, когда вы уезжали за границу, а с тех пор, как весной мы переехали в город, каждый день был для меня неизбывной мукой. Раньше я никогда не знала, как бесконечно долго может тянуться ночь. За это время я два раза видела вас на улице; однажды вы, напевая, прошли мимо, но меня не заметили. Я надеялась встретить вас у Сейеров, но вы не пришли. Я не заговорила бы с вами, не подошла бы к вам, я была бы благодарна вам за то, что мне посчастливилось увидеть вас хоть издали. Но вы не пришли. Я подумала, что, может быть, вы не пришли из-за меня. В одиннадцать часов я начала танцевать, потому что не в силах была ждать дольше. Да, Юханнес, я любила вас, любила только вас всю свою жизнь. Это пишет вам Виктория, и бог, за моей спиной читает эти слова.
А теперь я должна проститься с вами, стало почти совсем темно, я ничего не вижу. Прощайте, Юханнес, благодарю вас за каждый прожитый мною день. Отлетая от земли, я до последней секунды буду благодарить вас и весь долгий путь шептать про себя ваше имя. Будьте счастливы и простите мне зло, которое я вам причинила, и то, что я не успела пасть перед вами на колени и вымолить у вас прощение. Я делаю это сейчас в сердце своем. Будьте же счастливы, Юханнес, и прощайте навеки. Еще раз спасибо за все, за все, за каждый день и час. Больше нет сил.
Ваша Виктория.
Зажгли лампу, и стало гораздо светлее. Я снова была в забытьи и унеслась далеко от земли. Слава богу, на этот раз мне было не так страшно, как прежде, я даже слышала тихую музыку, а главное - не было темно. Как я благодарна. Силы оставляют меня. Прощай, мой любимый..."
Под осенней звездой
I
Вчера море было гладким, как зеркало, и сегодня оно снова как зеркало. На острове бабье лето, теплынь, - такая вокруг теплынь и благодать! - но солнца нет.
Многие годы мне был неведом этот покой, быть мо жет, двадцать или тридцать лет, а быть может, я знал его лишь в прежней своей жизни. Но я чувствую, что некогда уже изведал это чувство покоя, оттого и брожу здесь, и напеваю, и блаженствую, и радуюсь каждому камешку, каждой травинке, и они тоже радуются мне. Они - мои друзья.
Я иду едва приметной лесной тропкой, и сердце мое трепещет от чудесного восторга. Мне вспоминается пус тынный каспийский берег, где я стоял когда-то. Все там было совсем как здесь, море лежало неподвижное, мрач ное, свинцово-серое. Я иду по лесу, и слезы радости туманят мне глаза, и я повторяю снова и снова: «Гос поди, дай мне когда-нибудь еще вернуться сюда!»
Словно я уже там бывал.
Но как знать, вдруг я попал туда из иного времени и из иного мира, где был тот же лес и те же тропки. И я был цветком в том лесу или жуком, которому так привольно жить в ветвях акации.
И теперь я здесь. Быть может, я птицей прилетел из дальних краев. Или косточкой в каком-нибудь из диковинных плодов был привезен торговцем из Персии...
И вот я вдали от городской суеты, и толчеи, и газет, и многолюдства, я убежал оттуда, потому что меня опять потянуло в глушь и тишину. «Увидишь, здесь тебе будет хорошо», - думаю я, исполненный этой благой на дежды. Ах, такое уже не раз бывало со мной, я бежал из города и возвращался туда. И бежал снова.
Но теперь я решился твердо - и обрету покой, чего бы это ни стоило. Живу я покамест у старухи Гунхильды, в ее ветхой лачуге.
Рябины в лесу унизаны алыми ягодами, тяжелые гроздья обрываются и с глухим стуком падают на землю. Рябины сами снимают с себя урожай и сами себя сеют, расточая свое невиданное изобилие из года в год; на каждом дереве я насчитываю больше трех сотен гроздьев. А вокруг, по пригоркам, еще стоят цветы, они отжили свое, но упрямо не хотят умирать.
Но ведь старуха Гунхильда тоже отжила свое, а она и не думает умирать! Поглядеть на нее, так смерть над ней словно и не властна. В пору отлива, когда рыбаки смолят сети или красят лодки, старуха Гунхильда под ходит к ним, и, хотя глаза ее совсем потухли, торговать ся она умеет не хуже заправских перекупщиков.
- В какой цене нынче макрель? - спрашивает она.
- В той же, что и вчера, - отвечают ей.
- Ну и подавитесь своей макрелью! - Гунхильда поворачивает назад.
Но рыбаки прекрасно знают, что Гунхильда не шутит, она уже не раз уходила от них прямой дорогой в свою лачугу, даже не оглянувшись. «Эй, обожди-ка!» - окликают они ее и сулят сегодня накинуть седьмую макрель в придачу к полдюжине, по старой дружбе.
И Гунхильда берет рыбу...
На веревках сушатся красные юбки, синие рубахи и исподнее белье невиданной толщины; все это прядут и ткут на острове старухи, которые доживают здесь свой век. А рядом висят тонкие блузки без рукавов, в таких тотчас посинеешь от холода, и шерстяные кофточки, ко торые растягиваются, как резинка.
Откуда взялись тут эти диковинки? Их привезли из города дочки здешних жителей, молоденькие девчонки, которые побывали там в услужении. Если их стирать пореже и с осторожностью, они целый месяц будут как новехонькие! А когда прохудятся, сквозь дыры так со блазнительно просвечивает тело.
Но уж у старухи Гунхильды башмаки добротные, без обмана. Время от времени она отдает их одному ры баку, такому же старому и суровому, как она сама и он смазывает их от подметок до самого верха особой мазью, которую никакая вода не проймет. Я видел, как варится эта мазь, в нее входят сало, деготь и смола.
Вчера в пору отлива я бродил по берегу и среди ще пок, ракушек и камней нашел осколок зеркала. Как он сюда попал, не знаю; но есть в этом что-то странное и непостижимое. Не мог же какой-нибудь рыбак подплыть сюда, положить его на берег и уехать! Я не тронул его - это был осколок обыкновенного зеркального стек ла, тусклого и толстого, какое вставляли некогда в окна трамвайных вагонов. В т e в р e мена даже зеленое буты лочное стекло было редкостью - благословенная стари на, когда хоть что-то было редкостью!
С южной оконечности острова, от рыбачьих хижин, тянет дымом. Уже вечер, хозяйки варят кашу. А сразу же после ужина уважающие себя люди лягут спать, что бы встать чуть свет. Только легкомысленные юнцы шатаются от порога к порогу и без толку тратят время, не разумея собственной пользы.
II
Сегодня утром на лодке приплыл человек, который подрядился выкрасить лачугу Гунхильды. Но Гунхиль да, совсем дряхлая и разбитая ревматизмом, попросила его сперва наколоть впрок дров для кухонной плиты. Я сам не раз предлагал ей это; но она забрала себе в голову, что я слишком хорошо одет, и ни за что не хо тела дать мне топор.
Приезжий маляр - коренастый, рыжеволосый, глад ко выбритый. Я стою у окна и гляжу, как он управляет ся с работой. Приметив, что он бормочет себе п од нос какие-то слова, я тихонько выхожу за дверь и прислу шиваюсь. Когда он промахнется, то помалкивает, а когда попадает себе по коленке, злится и чертыхается: «А черт, будь ты неладен», - но тотчас озирается и де лает вид, будто просто напевает что-то.