В своей песенке «Марлен» он иронизирует не только над кинозвездой, которая попала в плен собственной славы и вынуждена отказывать себе даже в малых проявлениях подлинной жизни, но и над ее временным сожителем, оказавшимся в положении собачки Жужу: ее время от времени выводят на прогулку, а в остальном ей ничего не остается, как скучать в богато обставленном и обеспеченном доме в ожидании случайных милостей властительной хозяйки.
Надо розы приносить и всегда влюбленным быть,
Не грустить, не ревновать, улыбаться и вздыхать…
На ночь надо вам попеть, поцелуями согреть.
Притушить кругом огни. — «Завтра съемка, ни-ни-ни, Что вы — с ума сошли?!»
И сказать, сваривши чай: «Гуд-бай!»
Нет уж, лучше в нужный срок
Медленно взвести курок
И сказать любви: «Прощай! Гуд-бай!»
Таков он был. Ему было свойственно искать наслаждений и бежать от них, неутомимо добиваться победы для того, чтобы завтра с холодной ясностью понять, что это было в чем-то и поражением… ну а послезавтра — снова «побеждать»!
Огромным наслаждением для него был французский театр. В игре французских актеров он находил нечто родственное себе, и глубокое проникновение в национальную традицию не прошло бесследно, обогатило его собственную творческую палитру. Позднее, после возвращения на родину, он напишет своему другу так:
«Вертинский — Л. Никулину
Дружище!
Пишу тебе из Саратова. Сегодня утром прочел в аэропорту на стене твою статью о «Комеди Fransais» и загрустил… Да, Париж… это родина моего духа! Ни с одним городом мира у меня не связаны такие воспоминания, как с ним!
Вспомни твои стихи:
Как юны вы теперь на склоне ваших лет…
Сегодня в небесах так тихо гаснут свечи… (вру?)
Вас жесту научил классический балет,
у Comedy Francais — Вы взяли четкость речи!
Три человека — Эренбург, Игнатьев и ты — кроме меня — переживут это событие особенно. Хорошо, что писать дали тебе. Ибо все наши искусствоведы были еще у «мамы в ж…», когда мы наслаждались этим театром и вообще французами»[26].
< 1955 г. >
Вертинский очень много зарабатывал в Париже и имел возможность создать себе значительное состояние, а может быть, и не одно. Несколько лет он был совладельцем крупного ресторана на Елисейских полях. Однако он не только не сделался миллионером, но и остался совершенным бессребреником, которому едва хватало на оплату житейских благ, поездок, посещений бесчисленных премьер всех артистических звезд Европы и Америки.
Он мог, придя на банкет, с завистливым восхищением пересчитывать все, что было на столе: «На втором этаже в большой столовой был огромный стол в виде буквы «П». Стол ломился от яств и напитков. Я подсчитал. Одних кур было сорок штук, индеек — тридцать, гусей — пятьдесят». Занятие, прямо скажем, не украшающее надменного русского барда! Какой низменный здравый смысл, какой практицизм, какое наивное любопытство жадного сорокалетнего ребенка! Но тут же вспоминаешь его вопиющую непрактичность, то, с какой легкостью он бросал нажитое, как не умел и не хотел он использовать свои обширнейшие связи в деловых и артистических кругах. Самую глубокую сердечную приязнь у него вызывали люди неприкаянные, бродяги-одиночки, вроде сербского князя Николая Карагеоргиевича, ресторанного танцора по профессии, сутенера и наркомана, или злого повесы и гуляки Ивана Мозжухина, кончившего жизнь в больнице для нищих.
Пожалуй, наиболее объективный и впечатляющий набросок к портрету Вертинского во Франции нарисован в книге Веры Леонидовны Андреевой «Эхо прошедшего». Еще до встречи с артистом Андреева, по ее словам, знала его песни и многие из них любила. И вот однажды во время поездки на Лазурный берег возле русского «Ирем-бара» к ней подошел высокий и худощавый человек в смокинге, поклонился и сказал, грассируя: «Здравствуйте, красивая девушка. Что у вас в волосах — магнолия?» Он был немного бледный блондин, неопределенного возраста и казался скорее молодым, чем старым. Он пел в баре танго «Магнолия» и «Я так хочу, чтоб ты была моей», а с утра лежал на пляже «с русской жуан-лепенской красавицей, ярко-рыжей, с молочно-белым прелестным личиком и огромными зелеными глазами». При ярком свете его лицо уже вовсе не казалось молодым. Он был мрачен.
Спустя год или два, Андреева снова встретила артиста, на этот раз — в парижском метро. Это было незадолго до его отъезда из Франции, в то время, когда по Европе маршировали фашистские колонны, и безоглядное веселье парижских ресторанов сменялось настороженностью и тревогой. Вертинский «сидел согнувшись, подпирая руками тяжелую голову… Всегда бледный, он был на этот раз даже как-то синевато бледен. Резкие складки обозначились по углам рта, нос заострился. Теперь уже никак нельзя было сказать, что он молод. И главное — этот потухший, больной взгляд…»
Артист настойчиво обращался в соответствующие инстанции с просьбой о Возвращении. Он знал о том, что его пластинки проникают на родину и находят там своего слушателя. Однако положение дел во всей реальной сложности было Вертинскому неизвестно. А потому и непонятным казалось ответное молчание советской стороны.
Информация о Вертинском, которой могли располагать советские люди, была весьма неблагоприятной.
В журнале «Огонек» за 1928 год Н. Погодин вопрошал, обращаясь к поклонникам Вертинского и цитируя строки из его песни «Лиловый негр»: «…мы живем. Мы перешагнули в одиннадцатый год, перешагнули с такой бодростью песен, что весь трудовой народ восхищается нашими силами, вторит нашим песням…
— А где вы? — «Где вы теперь?» — спросим словами вашего певца, кумира вашей публики, художника вашего, сумевшего так верно изобразить ваш последний надрыв, пахнущий ладаном, гробом?
Где вы теперь?»[27]
Поэтом панихиды, похоронившим пять правительств — правительство Николая II, Керенского, гетмана Скоропадского, Деникина и Врангеля, предстает Вертинский в очерке Л. Никулина в «Огоньке» за 1929 год. Очевидно, очерк был отчетом об уже известной нам поездке Л. Никулина в Париж. Никулин дает своему другу довольно красочные и изобретательные характеристики: «Продавец чужих перелицованных слов и звуков», «веселый малый, остряк, с прекрасным аппетитом и самыми здоровыми привычками. Но так как он торговал наркотической эротикой, тлением и вырождением, то он играл роль дегенерата, наркомана и играл эту роль очень правдоподобно, даже в те минуты, когда ел с аппетитом вареники с вишнями»; «Кукла из дансинга, стилизованная кукла Пьеро, одетая в кружева и бархат, висела у него через плечо. Он махнул нам длинной прозрачной рукой и вошел в подъезд. И мы представили себе бархатного, зеленолицего певца — ветошь вчерашней эпохи, которую время смахнуло с эстрады и перебросило, как куклу, через плечо.
О, где же вы, мой маленький креольчик?..»
Характерно, что Вертинского непроизвольно цитировали даже тогда, когда стремились прежде всего дискредитировать. Слова его песен оказались ярче всех прочих суждений и характеристик.
В 1930-е годы лишь советский певец В. Козин и концертмейстер Давид Ашкенази изредка исполняли песни из репертуара Вертинского («Темнеет дорога» и «Среди миров»). В других случаях, если Вертинского и вспоминали на эстраде или в кино, то в качестве объекта для пародии. Как правило, любителями пластинок «Вэртинского» представали в сценках жирные нэпманы или бывшие барыни, вздыхавшие по временам самодержавия.