— А то какие же, — спокойно сказал Марек. — Какие они еще могут быть в немецком тылу? Убери. И лучше никому не показывай...
* * *
Немецкий снайпер разглядывал в прицел свою визави, младшего сержанта Позднееву. Но видел пока только ее мелькнувшие над бруствером огневой позиции руки, снявшие надоевшую каску и маскхалат. Светило уставшее за день солнце, приближалась бабья осень, и довоенная чемпионка СССР, похоже, собиралась позагорать в своем окопе, не ведая, что сейчас за ней пристально следит тот, за кем она охотилась.
Она расстегнула пуговицы гимнастерки, откинулась, прикрыла глаза….
Немцу был виден только ее белокурый локон, хотя хотелось бы увидеть побольше...
Его новая позиция под раскидистым дубом была оборудована очень удачно для охоты, но не для такого наблюдения, так что он, предварительно оглядевшись, снял камуфляж и полез, не выпуская винтовки, наверх, еще выше. Там для него был устроен еще один небольшой помост, с упором для стрельбы. Он лег на доски и снова поймал ее в объектив прицела. Потом присвистнул... Сейчас она очень напоминала одну из дочерей покойного полковника Глейцера, которую звали Гретхен... Да и она, Гретхен, была чем-то похожа на его первую, юношескую любовь, которую звали Эльза.
Девушка распустила волосы, почти обнажила грудь, а глаза ее оставались прикрытыми. К черту войну! Русская валькирия взяла выходной, вспомнив, для чего, по большому счету, она предназначена. Сейчас она была практически беззащитна, находилась в его полной власти, но, похоже, именно это его и останавливало... Он достал из внутреннего кармана маскировочного халата фотографию девушки из своей юности и сравнил... Боже, вернее, черт побери, — те же самые белокурые волосы, те же черты лица. Это вызвало в его памяти воспоминания о мирной, беззаботной жизни до войны. И о белокурой Гретхен, дочери полковника Глейцера, которого он застрелил... Гретхен обещала ждать его возвращения...
Потянул ветерок, он принюхался... Надо же, теперь ему казалось, будто ветер донес... нет, все-таки показалось... тот давний, забытый запах духов. Нет, не показалось. Возможно, и даже скорее всего, эта русская девушка-снайпер душится теми же французскими духами, что и его Эльза, духами, взятыми каким-нибудь бравым русским офицером в качестве трофея у убитого немецкого офицера... Когда-то он сам привез из побежденной Франции целый флакон таких духов, взятых в разграбленном мародерами парижском магазине. Совсем нетрудно представить, откуда взялись такие же духи у этой белокурой охотницы. Война, победители мародерствуют, и такие духи, как и коньяк, переходят в качестве приза победителю от побежденных. Были мы когда-то победителями Франции, теперь нас заслуженно побеждают русские.
Когда-то он охотился на свою белокурую Эльзу, и это закончилось неудачно. А теперь Эльза, в образе этой русской девушки, охотится на него.
Но сейчас она у него на прицеле. И ему осталось только нажать на спуск. Как ни жаль ее... Но на войне как на войне. Французы так говорят. Если не он ее сейчас, то она его завтра. Они все в войне понимают, а вот воевать не умеют... Эта русская метко стреляет, у нее прекрасная реакция, и в прошлый раз, когда он сбил офицерскую фуражку с русского солдата, она чуть не застрелила его. Но больше испытывать судьбу, жалея этих русских, не стоит.
Он передернул затвор. Приник к прицелу, выбрал ложбинку между ее грудей, место, которое он прежде любил целовать у своей Эльзы, и затаил дыхание...
И вдруг она спохватилась, поспешно застегивая гимнастерку, подняла голову.
Он тоже приподнял прицел и увидел стоявшего над ней русского солдата — черноусого и чернокудрого красавца с букетом цветов в руках...
У него даже потемнело в глазах. Или ему уже кажется, но уж очень похож этот брюнетик на одного итальянца, отбившего у него Эльзу. С ним она уехала в Италию, даже не попрощавшись.
* * *
— Гиви, вы с ума сошли! -
— Дорогая Олечка, лубимая, прости меня, но я действительно схожу с ума! Ты тут совсем одна, а вокруг столько нехороших людей, столько бандитов, снайперов и разных шпионов...
И Гиви Майсурадзе, не сводя с Оли влюбленных глаз, полных слез восторга, спрыгнул к ней в укрытие.
— Дорогая, я так по тебе страдаю, я целыми днями только и думаю, как ты здесь одна, без меня, среди грубых и злых мужчин... Я стихи написал, посвященные тебе, хочешь, почитаю? Только, пожалуйста, не гони меня и не смейся, хорошо?
И он достал из кармана сложенную пополам ученическую тетрадку и открыл ее.
— Какие еще стихи, Гиви! — всполошилась она, стягивая ворот гимнастерки рукой. — Здесь смертельно опасно, вы с ума сошли... Нет, вам лучше уйти, Гиви, прошу вас, пока нас не увидели разведчики! Они все время охраняют меня, понимаете? И относятся ко мне совсем как к своей дочке.
Но он не слушал ее. В ее окопчике было достаточно тесно, он чувствовал ее прикосновения, запахи ее нагретой солнцем кожи, и невольно, уже не отдавая себе отчета, пользовался этим, прижимаясь к ней, начиная целовать руки, потом шею, грудь, лицо...
— Поймите, Гиви... В этой обстановке... Я так не могу... Да я просто не хочу!
— Я понимаю, все понимаю... — бормотал он как пьяный. — Но я тоже не могу... Этим любовь и прекрасна, она превыше всего, она все на свете преодолевает, даже смерть, для нее не существует границ, опасности или условностей... Она раз за разом отталкивала его, но это только еще больше возбуждало Гиви. И она уже ослабевала, не в силах сопротивляться.
* * *
Капитан Рихард Кремер смотрел на эту сцену спонтанного насилия, переходящую в любовную возню, и постепенно им завладевало нечто вроде ревности.
Он вдруг представил, что сейчас, пока он здесь, на Восточном фронте, его милую Эльзу из юношеских снов точно так же бурно ласкает тот самый макаронник... И так же еще раньше приставал к его любимой девушке, уламывал, тащил в постель...
Он даже изменился в лице. Оно стало жестким, потемневшим. В прицел он теперь видел не только солдатскую гимнастерку любовника, но и его чернокудрую голову, за которой уже скрылась ее белокурая голова. Еще немного, и они оба скроются на дне окопа. И тогда он, Кремер, уже не сможет остановить насильника.
И вдруг, когда она уже изнемогла и ее руки обвились вокруг его шеи, он обвис, а ей в лицо брызнула кровь... Бедный Гиви стал оседать, повис на ее руках, и она вскрикнула, отпустив его, и он свалился, словно тряпичная кукла, лицом вниз на дно окопа. И она увидела входное пулевое отверстие в его затылке, вокруг которого выступило немного крови.
— Гиви, господи... Гиви!
И так ей стало его жаль, что она схватила винтовку, высунулась из своего окопа и стала искать немецкого капитана в прицел, но увидела лишь всколыхнувшуюся, но уже перестающую качаться ветку дуба. И еще расходящийся, почти незаметный пороховой дымок после выстрела.
— Ну сволочь... — сказала она и выстрелила туда наугад.
И снова все стихло. Светило солнце, пели птицы. Она всхлипнула от бессилия, провела ладонью по черным кудрям мертвого поклонника. Подняла его рассыпавшиеся цветы.
— Бедный, бедный Гиви!
— Оля, что случилось? — закричали ей из ближайшей траншеи передовой.
Оттуда поднялась стрельба в сторону дуба, чтобы прикрыть подползающих к ней разведчиков из роты лейтенанта Малютина.
Степан первым свалился в ее окоп. Он увидел ее растерянный вид, ее волосы, всегда аккуратные, теперь растрепанные и взлохмаченные, а также растерзанную гимнастерку, которую она под его взглядом торопливо принялась застегивать.
— Он сам! — говорила она, с ужасом глядя на мертвого Майсурадзе. — Я его не звала, он сам... Он сам ко мне пришел и стал приставать с объяснениями. Я не хотела, я отбивалась... Он сам...
— Так это ты его застрелила? — спросил Степан.
— Нет, это он, он... этот Кремер. — Она с трудом приходила в себя, начиная соображать, что говорит, и указала им в сторону немецких позиций. — Он оттуда все видел... Как Гиви ко мне приставал, лез обниматься... И как я отбивалась... И тогда он выстрелил. И убил его. Я потом стреляла в него, но там уже никого не было...