Спускалась ночь. Сначала то был – как видел, так и рассказываю – монастырь, на стенах коего играл лунный свет, лес, изборожденный извилистыми тропками, и Моримон[11], кишевший плащами и шапками. Затем то был – как слыхал, так и рассказываю – погребальный колокольный звон, и ему вторили скорбные рыдания, доносившиеся из одной из келий, жалобные вопли и свирепый хохот, от которых на деревьях трепетали все листочки, и молитвенные напевы черных каю щихся, провожавших какого-то преступника на казнь. То были, наконец, – как завершился сон, так и рассказываю – схимник, готовый испустить дух и лежащий на одре для умирающих, девушка, повешенная на дубовом суку, – она барахталась, пытаясь освободиться, – и я сам, весь растерзанный, а палач привязывал меня к спицам колеса. Дон Огюстен, усопший игумен, будет облачен в кордельерскую рясу и торжественно отпет в часовне. Маргариту же, убитую своим возлюбленным, похоронят в белом платье, подобающем девственницам, и зажгут четыре восковые свечи. Что же касается меня, то железный брус в руках палача при первом же ударе разбился, как стеклянный; факелы черных кающихся по гасли от проливного дождя, толпа растеклась вместе со стремительными, бурными ручейками – и до самого рассвета мне продолжали сниться сны. «Сон». Перевод Е. Гунста В результате выхваченный из нестройного потока жизни малый ее кусочек у Бертрана не столько описан, сколько воспроизведен во всей своей первозданной трепетности и свое вольной игре. И все же, если сказавшаяся особенно остроумно у Бертра на изобретательность романтиков «второго призыва» сравни тельно с их предшественниками налицо, не менее очевидно и то, что ей сопутствовал медленный, однако неуклонный износ напористой воодушевленности, питавшей в кругу Гюго даже тех, кто так или иначе страдал «болезнью века». Вы двигаемые перед собой задачи отныне сплошь и рядом бывали сужены, дробны, за изощренным мастерством нередко угадывалась сердечная усталость, а то и холодок. Замыслы, не давно еще возвещавшиеся с безоговорочной горячностью, теперь словно бы подорваны изнутри усмешкой над собственным рвением, увлеченность приправлена самоиронией, ко всему снисходительной и во всем сомневающейся. Резкий перепад, которым было отмечено становление Альфреда де Мюссе (1810–1857), младшего среди старших романтиков и старшего среди младших, в своем роде показателен для этих сдвигов. Искрометные «Испанские и итальянские сказки» (1829) юного баловня судьбы, каким он вступал в жизнь, ничем не предвещали того стремительно постаревшего Мюссе, чье предписание самому себе, дав повод к упрекам в назойливой плаксивости, гласило: «…обратить слезы в жемчужины». На оборот, то были грациозные в своем беззаботном лукавстве и задорной игре созвучий плоды поклонения броской экзотике; Пушкин недаром обнаруживал в них «живость необыкновенную». Альфред де Мюссе. Рисунок Эжена Лами. 1841 Мюссе и потом неоднократно прельщал своей непринужденностью в рассыпанных у него там и здесь эпиграмматических блестках или в песенках под старинный романс с его простым изяществом, слегка тронутых грустью и все-таки приветствующих мимолетные радости жизни: Слабому сердцу посмел я сказать: Будет, ах, будет любви предаваться! Разве не видишь, что вечно меняться – Значит в желаньях блаженство терять? Сердце мне, сердце шепнуло в ответ: Нет, не довольно любви предаваться! Слаще тому, кто умеет меняться, Радости прошлые – то, чего нет! Слабому сердцу посмел я сказать: Будет, ах, будет рыдать и терзаться. Разве не видишь, что вечно меняться – Значит напрасно и вечно страдать? Сердце мне, сердце шепнуло в ответ: Нет, не довольно рыдать и терзаться, Слаще тому, кто умеет меняться, Горести прошлые – то, чего нет! «Песня». Перевод В. Брюсова[12] Оттенок иронического снятия чрез мерной серьезности при разработке «бродячих» историй о роковых страстях, о соседстве любви и смерти нет-нет да и пробивался, особен но в комедиях-«пословицах» Мюссе, а его колкие выпады против своих романтических собратьев послужили даже пищей для слухов о нераскаянном классицистическом староверстве.
Однако со временем, после краткой близости и вскоре бурного разрыва с Жорж Санд, которые навсегда, судя по отзвукам этих потрясений в романе «Исповедь сына века» (1836), надломили хрупкого Мюссе, лирика его круто заворачивает в русло неизбывного страдальчества. «Болезнь века» с ее наплывами щемящей тоски, потерянности, всеразъедающих сомнений, и прежде Мюссе иной раз посещавшая, отныне сделалась хронической. Самые мучительные ее приступы обозначены вехами четырех стихотворных «Ночей» (1835–1837) – майской, декабрьской, октябрьской, августовской. Три из них – разговор с музой, которая посещает страждущего певца в полночный час, дабы напомнить ему, в унынии отложившему перо, о «святости сердечных ран», исторгающих из груди его бессмертные стоны. Слова отчаянья прекрасней всех других, И стих из слез живых – порой бессмертный стих. Как только пеликан, в полете утомленный, Туманным вечером садится в тростниках, Птенцы уже бегут на берег опененный, Увидя издали знакомых крыл размах. Предчувствуя еду, к отцу спешит вся стая, Толкаясь и хрипя, зобами потрясая, И дикой радости полны их голоса. А он, хромающий, взбирается по скалам И, выводок покрыв своим крылом усталым, – Мечтательный рыбак, – глядит на небеса. По капле кровь течет из раны растравленной. Напрасно он нырял во глубине морской – И океан был пуст, и тих был берег сонный. Лишь сердце принести он мог птенцам домой. Угрюм и молчалив, среди камней холодных, Он, плотью собственной кормя детей голодных, Сгорает от любви, удерживая стон. Терзает клювом грудь, закрыв глаза устало На смертном пиршестве, в крови слабея алой, Любовью, нежностью и страхом опьянен. И вот, лишенный сил великим тем страданьем, Медлительным своим измучен умираньем И зная, что теперь не быть ему живым, Он, крылья распахнув, отчаяньем томим, Терзая клювом грудь, в безмолвие ночное Такой звенящий крик шлет по глухим пескам, Что птицы с берега взлетают быстрым роем И путник, медленно бредущий над прибоем, Почуяв чью-то смерть, взывает к небесам. Вот назначение всех избранных поэтов! О счастье петь другим, теряя кровь из ран, И на пирах людских, средь музыки и света, Их участь – умирать, как этот пеликан! «Майская ночь». Перевод Вс. Рождественского[13] вернутьсяПлощадь в Дижоне, где в старину проводились казни. вернутьсяВалерию Брюсову принадлежит антология: Французские лирики XIX века. СПб., 1909. вернутьсяПереводы Всеволода Рождественского из французских поэтов собраны в его книге: Стихотворения («Библиотека поэта»). Л., 1985. |