Даже если он думал так, говорить с ней об этом было нельзя. Но он сказал, потому что хотел тогда законно получить право на мужскую свободу.
Она молча убрала руку с его шеи (она обнимала его, когда он все это ей говорил) и задумалась.
Он спросил, о чем она думает.
Она не ответила. Когда она начинала думать о чем-то важном, к ней лучше было не обращаться.
Он не понял тогда, что она думала о своем доме. У женщины, есть ли у нее дети или нет, существует это чувство «своего дома». И в тот раз она, наверное, с ужасом подумала, что иногда он хочет жить без нее и что, оказывается, бывает время, когда ему тягостен «ее дом».
Она испугалась. А он не мог понять тогда всего этого. И не мог с ней поговорить как нужно. Он только чувствовал, что она понапрасну сердится на него, и оттого сердился сам.
В то время он первый раз поехал в командировку.
В дороге он тосковал и снова любил ее восторженно и сильно. Он вернулся к ней с этой любовью. Но она уже никогда не забывала, с какой легкостью, почти радостно он от нее уезжал. Она стала подозрительной – она боялась за свой дом.
А потом она стала ходить с животом. Губы у нее вспухли и стали совсем детскими, и были обведены по краям тонкой коричневой полосочкой.
Когда она пришла оформляться на работу (ей повезло, ее распределили туда, куда она хотела), директор НИИ мрачно посмотрел на нее и сказал прямо: «Это у вас на год… А у нас сейчас важная тема, нам нужны работники, а не пустые кресла».
На семейном совете Кронов и ее мать решили, что ей лучше посидеть пока дома («Благо, есть такая материальная возможность» – Кронова распределили в знаменитый НИИ).
И она осталась сидеть дома.
…Она попросила Кронова никуда не уезжать. «Это может начаться в любой момент», – говорила она, и глаза у нее становились блестящими от ужаса.
Ему нужно снова было ехать в другой город – на установку. Но он остался и очень злился. Она чувствовала эту злость и тоже сердилась. И оттого они все больше ссорились. Однажды во время очередной ссоры она крикнула ему:
«Вот подожди немного! Во время родов я умру! Я это чувствую! И тогда ты освободишься… И обретешь «исторически сложившуюся свободу!»
Самое страшное: он не ужаснулся этих ее слов. Он устал от нее.
Брак – это соревнование эгоизмов. Необходимо, чтобы кто-нибудь один уступил. Тогда можно жить. Если уступят оба, наверное, тогда и случается счастье. Но никто не хотел уступать.
Он не смог быть взрослее. Он не смог понять ее тогдашнее состояние: тоску оттого, что она сидит дома, ее страх перед родами и то, что она казалась себе совсем одинокой – с будущим ребенком и с человеком, который, как ей теперь мерещилось, все время хочет от нее уйти.
Он действительно хотел уйти. Не от нее. От ее нервности и терзаний. Ему казалось, что тут нет ничего дурного: ведь он не уходит изменять ей. Просто посидеть с друзьями или совсем одному. Потому что находиться с ней стало очень трудно…
Он начал все чаще ей врать. Когда он врал, то говорил с ней каким-то новым, омерзительно ласковым голосом.
В тот день он позвонил ей с работы и сказал:
– Родненькая, я задержусь до вечера.
У меня тут неприятности (она его жалела, когда у него были неприятности, и тогда не сердилась на него).
– Хорошо, – сказала она (но он почувствовал, что все-таки сердится).
– Я куплю триста граммов сыру, – сказал он заискивающим голосом, чтобы разогнать остатки ее обиды и показать, как напряженно он трудится для дома.
– Хорошо, – сказала она мягче. – Только, пожалуйста, поосторожнее там… (Последняя фраза означала, что она уже не сердится.)
После работы он отправился на стадион. Он любил стадион. Для большинства женщин – это представление о стаде. Для мужчин – это братство. Там собирались десятки тысяч мужчин. На них кричали на работе, кричали дома, а здесь они сами кричали. На стадионе все эти мужчины возвращались в детство. Они беззаботно орали, пили пиво, ругались с соседями и, главное, забывали все свои взрослые неприятности.
После стадиона Кронов продолжил свои маленькие мужские развлечения – уселся с другом Генычем в «Стекляшке» – так называлось стандартное стеклянное кафе у стадиона.
В кафе можно было взять чешское пиво в высоких кружках.
Официантка принесла пиво, села за пустой столик и начала что-то записывать.
Геныч, конечно же, стал за ней ухлестывать.
Но ей было не до Геныча, она должна была заполнить анкету – ответы на вопрос «Почему пьют люди? Перечислить причины, как она их сама понимает».
– Отчего же они пьют? – особым «охмурительным голосом» спрашивал Геныч.
– Отчего не пьют, лучше спросите… От плохой погоды пьют? (Действительно, холод пронимает или жара).
– От жилищных условий пьют? (И вправду – тесно соловью в квартире или просторно).
Далее шли праздники, которые Геныч рекомендовал официантке подразделить на личные и общественные. Благодаря знаниям Геныча набралось 28 причин. Завершили они научно-исследовательскую работу мудростью «захотел человек и напился».
Это была лучшая теоретическая работа Геныча (которому Григулис еще в университете постоянно и нудно советовал покинуть наш факультет).
Григулис его не понимал – Геныч был Человек Жизни.
И пока Кронов занимался тайнами Вселенной, Геныч занимался жизнью.
И теперь ловко, как бы невзначай уже обнимал очень хорошенькую официантку.
Но тайны Вселенной потребовали новую кружку для Кронова.
Кронов неторопливо пил пиво и был счастлив.
За этим занятием его увидела ее мать, проходившая мимо «Стекляшки». Это был тот самый «один случай на тысячу».
Когда он вернулся домой и вынул 300 граммов сыра (он не забыл его в этот раз), она преувеличенно вежливо поблагодарила его за сыр и быстро ушла из комнаты.
Потом тотчас вернулась и спросила:
– Ну, какие же у тебя были неприятности?
Он почувствовал что-то неладное, смутился и оттого начал рассказывать какую-то чепуху об очереди, которую он выстоял, покупая сыр.
Она прервала его рассказ о семейном подвиге и снова спросила:
– Ну, а все-таки, какие же неприятности задержали тебя на работе?
Голос у нее прервался.
Он хотел что-то ответить, но она не выдержала и крикнула:
– Зачем врать?!
Потом показала на его щеку и сказала:
– Вытри… это… пожалуйста… – И заплакала.
Он подошел к зеркалу и посмотрел на «это» и, к своему ужасу и недоумению, увидел на своей щеке след красной краски.
Он потер пальцем – краска не оттиралась.
Он лихорадочно стал вспоминать, откуда у него «это». У них на работе экзальтированные сотрудницы имели порой обыкновение чмокать в щеку сотрудников мужского пола за удачно найденное решение – это считалось высшим выражением восторга. Но сегодня его никто не чмокал. Он хотел объяснить ей, но, когда он начал, она сразу закричала:
– Уйди! Куда-нибудь уйди! Ты мне противен! Ты отвратителен! Ты мерзок!..
Он снова посмотрел в зеркало, пытаясь вспомнить что-нибудь. И тут он увидел свою руку, держащую зеркало: на пальце был отчетливый след той же красной краски.
Он понял. Это был след от красной шариковой ручки.
Он с торжеством вынул авторучку.
– Смотри, – сказал он с восторгом. – Это же авторучка… – И он начал ею мазать лицо.
– Уйди от меня! Уйди! (Но все-таки она искоса взглянула на него и поняла.) Ради бога, уйди… сейчас же!
Она, видно, чуть-чуть успокоилась и все пыталась вызвать прежнюю злость. А потом снова взглянула на него и поспешно отвернулась, чтобы не засмеяться. Потому что в восторге открытия он выкрасил себе все щеки.
– Где ты был?! Как тебе не стыдно?
Тут его прорвало. Он сказал, что они жутко живут, что так нельзя, что они не уважают друг друга. Он рассказал, где он был, и сказал много благородных вещей о понимании в семье.